Гиннессомания охватила человечество почти сразу, книга затмила пиво, хотя, надо признать, отцы-основатели и теперь отдают предпочтение рекордам, связанным с пивопитием: Питер Давдесвелл (Англия) обессмертился, высосав за 3 секунды 3,5 литра эля. Какие именно рекорды попадают в книгу, а какие отсеиваются — сказать не так просто: поначалу делалась ставка на что-нибудь осмысленное и здравое, вроде поднятия тяжестей или разбивания бетонных блоков, но это же не спорт, в конце концов. Скоро все тяжести были подняты, а блоки разбиты; рекорды по скорочтению или быстроте счета устанавливаются в среднем раз в пять-шесть лет и бьются с трудом, а подновлять книгу надо ежегодно. В результате в книгу стали попадать люди, наделенные феноменальными непрагматическими способностями: парад этих грандиозных излишеств как раз и является потрясенному миру каждый день 9 ноября. Главной особенностью человека я назвал бы парадокс, подмеченный еще Набоковым применительно к бабочкам: избыточность их расцветки, далеко превосходящая нужды мимикрии или самозащиты, сама по себе наводит на мысль о творце. Применительно к человеку «парадокс об избыточности» будет звучать следующим образом: максимум усилий, таланта и изобретательности человек способен направить не на то, что нужно, а на то, что побочно. Заниматься чем-то насущным — хотя бы и спасением собственной жизни — он способен со значительной отдачей, но без радости; радость же удесятеряет его силы. Книга Гиннесса как раз и фиксирует такие примеры радостной, торжествующей, феноменальной бессмыслицы — то есть предъявляет то, что как раз и делает человека человеком. Один швейцарец, специалист по горловому пению, умудряется в секунду выполнить 22 перелива: нужно это слушателю? Нет, конечно, человеческое ухо таких частот не различает. А вот он умеет, записи подтвердили это. Один индус за десять секунд перемножает в уме двадцатизначные числа: есть в этом смысл? Ни малейшего, компьютер делает то же самое за доли секунды. Наконец, один англичанин с помощью автомобиля, понятное дело, разогнался на своем диване до 148,1 километра в час. На фига он это сделал, в машине ведь удобнее, и диван чуть не развалился? А он, во-первых, осуществлял мировую мечту человечества о том, чтобы путешествовать, не вставая с дивана, а во-вторых, доказал сверхпрочность британской мебели. В чем смысл, ведь британская мебель не рассчитана на путешествие со скоростью 150 километров в час? А ни в чем, торжество ума и ловкости, издевка над ползучим прагматизмом. И нам, грешным, хорошо бы об этом помнить — а то сегодня в России очень много разговоров о прагматизме. У нас прагматичная внешняя политика, при которой нам все равно, с кем дружить, была бы выгода. Прагматичное внутреннее управление, при котором от народа останется только тот, кто согласен и эффективен. Все продиктовано интересами низменной пользы, а ведь человек рожден, чтобы вечно преодолевать животный эгоцентризм, перешагивать за собственные пределы, делать прекрасное, смешное, бессмысленное, сверхъестественное! Мир ведь только это и ценит в людях. И Гагарин наш именно поэтому стал любимцем всей планеты — космос ведь в прагматическом смысле окупится очень нескоро, а в военном хоть и стал побочным следствием ракетного проекта, но быстро затмил его. И не стал бы Королев строить для СССР ракеты, если бы не был убежден, что рано или поздно человек рванет на них в космос.
Кстати, у нас в тридцатые годы очень хорошо понимали, что ради хлеба и даже ради почета человек не способен на великое свершение, а вот ради рекорда — запросто. Бессмысленность стахановских, виноградовских и иных рекордов многократно описана в перестроечной прессе, а в «Первых на луне» Гоноровского и Ямалеева рекордсмен-стахановец в порыве трудового энтузиазма разносит весь цех. Тогдашние «Известия» как раз и читаются как первая книга рекордов, хотя экономическая нецелесообразность этой гонки за рекордами подробно рассмотрена у Катаева во «Времени, вперед». Но людям этого не объяснишь. Они работают не ради целесообразности, а ради того, чтобы первыми в мире замесить больше всех бетона. Этого не сделаешь ради того, чтобы запугать Америку или прокормить ораву отпрысков — тут нужен сверхличный мотив, своего рода рапорт Богу: вот, Господи, какие штуки мы можем! И в этом же благородном ряду — англичанин, расстегнувший и застегнувший обратно за минуту 16 лифчиков на шестнадцати доброволицах, а также американец, надевший за ту же минуту 18 трусов. Перед Богом равны — и равнопочтенны — все рекордсмены, от изготовителя Британской энциклопедии на рисовом зерне (которую все равно может прочесть только другое рисовое зерно) до стремительного поглотителя через соломинку литровой бутылки кетчупа.
А если вам чего-нибудь хочется, то лучший рецепт для достижения цели — не хотеть. Делать впроброс, в свободное время, ради книги рекордов. Если бы в России помнили об этом принципе и следовали ему так, как на самом деле умеют, — никакой другой сверхдержавы во Вселенной давно бы не было.
13 ноября. Родился Роберт Льюис Стивенсон (1850)
Странный тандем мистера Стивенсона
Роберт Льюис Стивенсон написал много выдающихся сочинений в разных жанрах и успел посетовать на то, что все его прочие книги затмил дебютный роман «Остров сокровищ», в самом деле замечательный; вот думаю, обиделся бы он или обрадовался, случись ему узнать, что самой знаменитой его книгой в XX веке стала крошечная повесть «Странная история доктора Джекила и мистера Хайда». Три десятка экранизаций и сценических версий, бесчисленные толкования, мечта лучших актеров и иллюстраторов, в некотором смысле символ всей английской неоготики — самая страшная повесть викторианской Британии, оказавшаяся во многих отношениях пророческой. Современники ничего не поняли — им куда больше нравились стивенсоновские романы или приключения принца Флоризеля.
Это в самом деле странная фантазия, больше похожая на кошмарный сон: добрый и умный доктор Джекил с детства замечал у себя странные приступы злобы и похоти. Его страстно занимала мечта избавиться от пороков, выбросить их из собственной души — и наконец он изобрел снадобье, позволявшее ему раскрепостить дремавшее в нем зло. Приняв его, добрый Джекил превращался в омерзительного Хайда (от английского hyde — прятать), и гениальной догадкой Стивенсона было то, что Хайд очень сильно отличался от Джекила внешне. В экранизациях режиссеру вечно приходилось отвечать на философский, антропологический, в сущности, вопрос: доверять ли эти две роли одному актеру; думается, правы были те (и наш Александр Орлов в том числе), кто настаивал на принципиальной разнородности Джекила и Хайда, на абсолютном раздвоении личности. В нашей картине 1985 года (по отличному сценарию Георгия Капралова) Джекила играл Иннокентий Смоктуновский, Хайда — Александр Феклисов, и это правильно, по-стивенсоновски. Хайд вызывает у всех, кто его видит, непреодолимое омерзение — при том, что никаких внешних уродств в нем нет, он даже, так сказать, хорошенький. Просто он чистое, беспримесное зло, без единого проблеска рефлексии. По Стивенсону, он наделен неукротимой похотью и страшной физической силой. Ибо зло, избавленное от химеры совести, в самом деле на многое способно. Джекил — стройный, рослый, даже полноватый брюнет. Хайд — его негатив, маленький, юркий, ртутно-подвижный блондин (и в самом деле, есть ли что подвижней, оперативней зла?). Выход Хайда из Джекила сопряжен не только с физическими страданиями — это обычные муки преображения, дежурная тема в британской фантастике, вспомним страдания человека-невидимки в романе Уэллса, — но и с острейшим блаженством. Потому что раскрепощение мерзости — всегда блаженство, и Стивенсон великим писательским чутьем предрек страстное, гнусное наслаждение, с каким человек выпускает из себя зверя. Это оргиастическое наслаждение фашиста, позволяющего себе погром, восторг ученика, предающего учителя, животная радость сына, отрекающегося от родителей ради карьеры; потом, конечно, опять включается совесть. Но в первый момент, когда удается избавиться от этой опеки, жизнь становится упоительна — как упоительно соитие без мысли о будущем, как соблазнителен грех без угрызения: зверь торжествует, и торжествует по-звериному. Это Стивенсон почувствовал, потому что он был человек сильных страстей и железного самоконтроля.
В «Странной истории» угадан и описан один из главных фокусов страшного XX века: надежда на то, что человека можно поделить на дурное и хорошее, что взаимообусловленные вещи можно противопоставить, разъять сложный мир на бинарные противоположности. Именно противопоставление взаимообусловленных и, в сущности, невозможных по отдельности вещей было главной болезнью самого кровавого столетия. А давайте разделим и противопоставим, например, свободу и порядок? Как будто порядок возможен без свободы, на одной дубине… А давайте противопоставим веру и разум? Как будто возможна вера без разума, на одном тупом инстинкте или страхе… А давайте поссорим справедливость и гуманизм? Как будто возможно справедливое общество на антигуманных началах… А давайте ненадолго, лет на пять, пока у нас только устанавливается новый строй, выпускать Хайда! Пусть он благополучно погромит, поликует на руинах, а потом мы вернем его обратно, под контроль разума, и настанет нормальная жизнь, будто ничего и не было. А детям скажем, что время было такое.