Общее впечатление от «деревенских» картин Пиросманашвили — полнота, насыщенность и конкретность. Однако детали почему-то не вспоминаются. Все сказано так укрупненно, так смело, что подробности не умещаются, становятся не нужны — они сами собой подразумеваются. (Как часто бывает наоборот: изображение насыщено деталями до предела, а оставляет впечатление скудности, отвлеченности, неполноты сказанного художником!)
Этнографу, изучающему внешнюю сторону грузинского быта (скажем, костюм или утварь), с произведениями Пиросманашвили нечего делать. Он не бытописатель, запечатлевающий колоритные картины жизни для стороннего любопытствующего наблюдателя. Он работал, инстинктивно отвечая потребности своего народа в самовыражении. По меткому суждению Г. Якулова, он был «рыцарем поэтического образа своей страны».[96]
При всем том присущая Пиросманашвили конкретность не изменяет ему и здесь. Как не оценить в его живописном шедевре, в картине «Крестьянка с детьми идет за водой», точность, с которой передана одежда всех персонажей, причем точность не этнографической зарисовки, скрупулезно перечисляющей все детали, а точность силуэта, крупных масс, характерной пластики, порожденной этой одеждой. Точен и жест женщины (и подражающей ей девочки), несущей пустой кувшин именно так, как носили его многие поколения грузинских женщин — положив на плечо и придерживая за ручку. Вся эта характерность, напоминающая о давно оставленном, была, конечно, дорога художнику.
Воссоздавая будничное, Пиросманашвили от будничного уходит. Пейзаж здесь погашен: притемнен, упрощен и уплощен — он есть, но его словно и нет. Какой-то намек на холмы и громадное серое небо, занимающее более половины картины, — не пространственная среда, а скорее полуусловный, неглубокий фон для красивой и величественной группы, напоминающей собой скульптурный монумент или рельеф.
Эту группу, мощью своей живописи, аскетизмом цвета и монументальностью композиции напоминающую лучшие вещи Домье, венчает голова женщины, вылепленная с великолепной нежностью и решительностью и достойная пополнить собою ряд пленительных образов, созданных мировой живописью: здесь трогательная женственность соединена со стоицизмом высокой натуры, не заботящейся о своем достоинстве, но всегда верной ему в любых обстоятельствах жизни.
Как городскую жизнь Пиросманашвили воспринимал нецелостной и негармоничной и, по существу, не желал показывать ее, перенося своих героев в условную обстановку, стремился организовать картину как можно строже и целесообразнее, тщательно построить и уравновесить ее статуарную и замкнутую композицию, иными словами — внести в нее ту гармонию, закономерность и красоту, которых безнадежно недоставало городской жизни, так жизнь деревенскую он воспринимал именно как жизнь — целостной, в органической взаимосвязи людей и их среды, в соединении значительного и случайного, в переплетении внешне не связанных друг с другом обстоятельств, во всем, что составляет понятие цельного пласта бытия, не поддающегося расчленению и отвлечению.
Вот почему здесь рамки одной сцены, одного эпизода для него оказываются тесны, и он с готовностью раздвигает их, дополняя новыми и новыми сопутствующими сценками и эпизодами, разворачивая, по словам Г. Якулова, «целую фильму быта на одном холсте»,[97] стараясь вместить в картину панораму жизни. Для этого он смело соединяет в одном изображении события, происходящие как в разное время (разновременные), так и в разных местах (разнопространственные).
Такова картина «Свадьба в Грузии былых времен». Ее действие, развертывающееся, кстати сказать, на фоне великолепнейшего в своей характерности грузинского (кахетинского, напоминающего окрестности Мирзаани) пейзажа, может показаться самым простым. На самом деле оно организовано очень сложно. Справа — свадебный поезд, неторопливо направляющийся из церкви к родному селу; во главе его новобрачные, «царь» и «царица», — в деревенских «царских» венцах с крестами. Слева — группа встречающих, среди них завязывается веселье под бубен и гармонику; тут же любопытные — старик, мальчик и вездесущая деревенская собака. В центре картины, между этими двумя группами, всадник — это вестник, «махаробели», стреляющий в воздух в честь новобрачных. Он должен значительно опередить поезд, с тем чтобы доскакать до деревни, обвязать плечо шелковым платком, который уже держит в руке хозяйка, выпить вина из глиняной чаши, разбить эту чашу об землю («Пусть так разлетится твой враг!») и возвратиться к молодым, чтобы уже вместе с ними снова достичь деревни. Конечно, немыслимо было бы увидеть одновременно и в одном и том же месте и свадебный поезд, и встречающих, и махаробели, все еще скачущего к деревне, но зато сразу вся свадьба, в очаровании ее традиционного обряда, разворачивается перед нами, и очевидную несообразность мы воспринимаем так же просто, как просто пошел на нее художник.
Нет, показ народной жизни у него не широк и не детален — не энциклопедичен. Мимо его внимания прошла масса важных и существенных явлений, и лишь какие-то немногие, может быть и не самые важные (с нашей сегодняшней объективной точки зрения), вызывали у него жадное внимание, заставляя обращаться к ним не раз и не два. В самой этой выборочности, заведомой неполноте ощущается та точка зрения, с которой художник смотрит на жизнь, и именно те грани сложнейшего и противоречивого национального характера, которые наиболее доступны, близки ему.
Пиросманашвили редко изображал труд, а если изображал, то оставлял без внимания все, чем занят крестьянин и зимой, и летом, все, что было опоэтизировано народной традицией, даже такой прекрасный акт, как пахота и сев. Только сбор и обработка урожая поздним летом или ранней осенью. Конечно, это крестьянская точка зрения: урожай подводит итог году, сосредоточивает в себе предшествующий труд — это поистине торжество земледельца.
Но и здесь Пиросманашвили не стремился к бытовой полноте. Лишь в двух или трех картинах, да и то на периферии основного действия, можно увидеть крестьян, собирающих плоды — яблоки или груши. Внимание и симпатии художника чаще всего отданы хлебу и винограду, хлебу и вину.
Известны только две картины «На гумне», но они так похожи друг на друга, что резонно предположить: их было гораздо больше, сюжет пользовался спросом и художник продуцировал его в большом количестве, меняя лишь мелкие детали. Молотьба показана здесь с любовной обстоятельностью, отличающей, как правило, «деревенские» картины Пиросманашвили. Здесь все интересно, все важно. И сама молотьба древним способом, до сих пор распространенным по всему Закавказью, — по пшенице, рассыпанной на чисто выметенной и утоптанной площадке, волы (или буйволы) волокут специальную широкую доску, подбитую снизу мелкими кремнями («Спина из дерева, живот из камня, восемь ног и пара голов» по народной загадке), и крестьянин, веющий зерно при помощи большой деревянной лопаты, и скирды с необмолоченной пшеницей, и овин — с обмолоченной, и полные мешки, и куры, подклевывающие что перепадет, и ребенок с собакой в тени наскоро сооруженной палатки, и обед, поспевающий рядом на костре.
Еще чаще писал Пиросманашвили сбор винограда и изготовление вина. Тут, конечно, играли роль и требования «духанного» жанра (как не вспомнить вывески с изображением быков, везущих на арбе бурдюк с вином), но важнее иное. Культ винограда и вина жил в Грузии с незапамятных времен. Сбор винограда был важнейшим событием деревенского года, для него даже установилось специальное название — «ртвели». Виноградную лозу почитали как символ счастья и изобилия, а Новый год встречали песней «Новому году, началу года Путь проложим виноградной лозой…», и даже в одном из прекраснейших церковных хоралов к Богоматери обращались: «Ты — виноградник…» («Шен хар венахи…»).
Ни один христианский праздник не обходился в деревне без обрядов, связанных с вином. В Новый год хозяин открывал очередной квеври и, отведав вино, отправлялся в виноградник и там пил и закусывал вместе с работником. Пробовали вино и в Великую Пятницу, причем обязательно красное — напоминание о крови Иисуса Христа. На второй или третий день пасхи устраивали молебен в самом марани (помещение, где делают и хранят вино) и открывали заповедный квеври «сапуршао» (то есть «скряжеский», если позволительно образовать эпитет от слова «скряга»), который предназначался только своим — самим хозяевам, священнику и работникам, прослужившим не менее года (даже дочь, вышедшая замуж и покинувшая отчий дом, лишалась на него права). Крестьяне верили, что, когда полощут квеври, нельзя есть ни сладкого, ни горького, иначе вино будет скисать, а если кувшин с вином, посылаемым на пробу, покрыть виноградными листьями, уменьшится доход. У вина и у виноградника были свои враги, доставлявшие много хлопот, — злые духи кудиани («хвостатые»). Против них расставляли по винограднику небольшие крестики, жгли костры из лозы, прыгали через огонь, шумели, стреляли из ружей, кричали: «Свое пейте, свое ешьте, Наше крестом осените…»