Резкое ухудшение здоровья, чей-то поспешный или очень настойчивый совет, приступ тоски? Де Келюс пишет: «Из-за своего непостоянства он расстался и с месье Влейгельсом и под конец стал скитаться с места на место. Непостоянство приводило и к тому, что каждый день у него появлялись новые знакомства. Среди новых приятелей нашлись, к сожалению, и такие, которые стали расхваливать ему жизнь в Англии с тем безудержным воодушевлением, какое присуще многим только потому, что они никогда там не бывали. Этих рассказов было достаточно, чтобы Ватто, постоянно жаждавший перемены места, отправился в путь. Он уехал в 1719 году…» Но ведь еще 20 сентября Влейгельс сообщает, что они с Ватто друзья и живут вместе. Либо желчный граф что-то сочинил, либо, действительно, произошло нечто совершенно невероятное.
Или ему вдруг опостылели галантные празднества, выдуманные герои, опостылела Франция?
Вокруг мало что менялось.
Умерла, почти забытая всеми, когда-то некоронованная королева Франции мадам де Ментенон, прожив восемьдесят четыре года. Умер духовник покойного короля иезуит Ле Тельер. Последние мрачные тени миновавшего царствования покидали мир, уступая место призрачным фигурам нового времени. Лоу по-прежнему кружил своими финансовыми авантюрами головы парижан, сам регент был от него без ума. Спесивый делец стал уже генеральным контролером финансов, Академия наук вынуждена была принять его в число почетных членов, и когда возникли некоторые сомнения, поскольку академику подобало иметь собственную библиотеку, Лоу тут же приобрел библиотеку некоего аббата Биньона, легко расставшись со ста восемьюдесятью тысячами франков. Регент написал оперу. Дюбуа стал архиепископом Камбрийским. Лето 1720 года пугало парижан чудовищными грозами, крестьяне же поговаривали, что завелись колдуны, нагоняющие громы и молнии. В доме Кроза по-прежнему устраивались пышные и элегантные праздники, во дворце регента все те же никого уже больше не удивлявшие оргии.
Салоны больше не открывались.
Ничего в Париже не происходит такого, что могло бы толкнуть Ватто на отъезд. До осени он работал спокойно. И вот — внезапный отъезд, почти бегство.
Известно, вместе с тем, что Ватто взял с собой несколько картин с намерением продать их в Лондоне. Известно, что остановился он в доме своего поклонника и подражателя Филиппа Мерсье. Логично предположить, что приглашение Мерсье было если и не причиной, то поводом его единственного путешествия за границу.
Итак, больной и усталый, он решился на путешествие в страну, французами по большей части нелюбимую, со скверным климатом и дурной кухней, с жалким — во всяком случае, по мнению французов, — искусством.
Ватто был замкнут, но добр и доверчив. Мечтая убежать из уже немилого ему города, он, вероятно, старался убежать от самого себя, что, как известно, еще никому и никогда не удавалось. Кому-то он поверил, скорее всего Мерсье, обещавшему ему нечто необычайно привлекательное. Но что? Заказов у него хватало, известности тоже, врачи в Англии вряд ли были лучше, судя по тому, что французский шарлатан Мизобен имел в Англии богатейшую клиентуру.
Он спешил с отъездом. Чем иначе объяснить, что он решился пересекать Па-де-Кале осенью, когда над проливом свистит ветер, волны высоки и грозны, как в океане, когда плыть в Англию не только тяжело, но просто опасно.
И вот мучительная тряска в дилижансе до Кале; сквозняки и сырость в карете, беспокойные ночи в гостиницах.
Наконец, корабль. Душная каюта, ледяной ветер на палубе. В ту пору и короли пересекали пролив на судах, хотя и роскошно отделанных, но маленьких, неустойчивых и хрупких. Обычные же корабли — не больше нынешних речных трамваев — раскачивались и доводили до изнеможения пассажиров даже при небольшой волне. Можно представить себе, в каком состоянии спустился Ватто на набережную Дувра. Вокруг чужой, непонятный язык, неприветливые лица — французов не слишком жалуют, даже слегка презирают: храбрый Малборо показал им, что такое британская доблесть; горький эль, духом которого вместе с запахами смолы и дегтя пропитаны переулки около пристани; незнакомое бледное, а вероятнее всего, покрытое тучами небо; однообразные, как в тяжком сне, дома из красного кирпича, моряки всех наций, разноязычная брань, надменные английские солдаты в алых мундирах, портовые проститутки, торговки рыбой, множество пьяных распухших лиц, здесь пьют, кажется, больше джина, чем во Франции вина.
Ватто в Англии.
Он огромен и угрюм — во всяком случае на взгляд француза. В Париже даже бедные кварталы бывали живописны, а бедняки умели шутить. Здесь нищета мрачна и безобразна, богатство надменно. Лакей на запятках кареты неприступнее французского вельможи, редкий англичанин сомневается в том, что принадлежит к нации, во всех отношениях лучшей в мире.
На взгляд иностранца, сословные различия здесь не слишком ощутимы — богатство уравнивает вельможу и негоцианта: их кареты, особняки, слуги равно великолепны. В Париже нет такого количества огромных банков, торговых домов; чудится, в Англии относятся к гинеям и шиллингам серьезнее, чем во Франции к ливрам и экю, а ведь французы умеют считать деньги.
Много юридических контор; много судейских — здесь тоже своя иерархия, трудноуловимая для француза: от младших писцов до стряпчих, поверенных, адвокатов, прокуроров простых и королевских, не говоря уже о бейлифах — судебных приставах, что заменяли в ту пору полицию. Для приезжего, тем более для художника, все это представало во впечатлениях зрительных и во многом случайных: лица скорее озабоченные и самоуверенные, нежели оживленные; непривычное множество и разнообразие газет — английских и иностранных, чаще всего голландских, которыми завалены столы в многочисленных кофейнях; сами кофейни, что так часто служили цитаделью какой-либо политической партии (тоже диковинка для француза) или для представителей той или иной профессии — ученых, литераторов, актеров. Высокородные дворяне нередко вступают в споры и мирные беседы с коммерсантами — дела сближали сословия. Пьют не только кофе: повсюду раскачивающиеся на кронштейнах кувшины обещают обильную и недорогую выпивку; пивом утоляли жажду — чай дорог, а вода в Лондоне — опасна для питья. Много пьяных, не обращающих никакого внимания на разбросанные повсюду печатные призывы к благочестию и воздержанию. Закопченный кирпич высоких одинаковых домов, над которыми в разных концах города возвышаются свидетели разных эпох: светлая угловатая башня Тауэра, возведенная еще при Вильгельме Завоевателе, грозная готика Вестминстера, благородный купол только что отстроенного из серебристого портландского камня нового собора св. Павла — Сейнт-Поул, как называют его англичане. Темза, мутная, широкая, настолько забитая судами с разных концов земли, что перевозчики с трудом лавируют между ними, привычно переругиваясь с матросами. Через Темзу — один-единственный мост, лодки курсируют непрерывно, медлительные паромы перевозят кареты и храпящих от страха лошадей. Холода и туманы надвигаются с моря, бесчисленные высокие трубы выпускают в небо густой и душный угольный дым, оседающий с моросящим дождем на улицы и крыши, запах сырости и угля, кажется, пропитал весь город.
Лондонцы — театралы. Великолепный и знаменитый «Дрюри Лейн», «Линколнс-Инн Филдз», где вскоре покажут «Оперу Нищего» Джона Гэя, театр в Хеймаркете, где будут ставиться комедии Филдинга, Оперный театр королевы, театр «Сэдлерс-Уэллс» с пантомимами, жонглерами и акробатами.
Но лондонцы любят и иные зрелища, они называют их «спорт». В ту пору это понятие означало «развлечение», однако смысл был вполне определенный: скачки, кулачные бои, бои на палках увлекают истинных англичан не меньше театра.
В воскресенье жизнь замирает, унылое благочестие воцаряется в городе и в окрестностях.
«После полудня я отправился в Сейнт-Джеймский парк посмотреть на народ. Никакие другие развлечения не допускаются в воскресенье, которое здесь соблюдается особенно строго. Не только запрещаются всякие игры и закрываются трактиры, но ограничиваются даже поездки на лодках или в карете. Наша хозяйка не разрешила даже иностранцам играть на виоле или флейте, опасаясь наказания».
Из записок немецкого путешественника
О художественных выставках здесь едва ли слыхали. Иногда устраиваются аукционы в кофейнях или немногих аукционных залах. Самое большое событие в художественной жизни города — уже упоминавшаяся роспись художником Торнхиллом купола св. Павла: живопись мастерская, но сухая и для французского художника чудовищно старомодная. Академии художеств и той нет в британской столице.
Печален Лондон на взгляд иностранца.
«Куда ни взгляну, на всем — на домах, на улицах и жителях — лежит печать унылой мрачности… Зловонная жижа медленно течет по мостовой; доверху нагруженные фургоны с огромными, тяжелыми колесами заполняют все проезды, так что чужестранцу некогда глядеть по сторонам и он рад уже тому, что вовремя унес ноги и не был раздавлен… Архитектура здешних домов очень бедна, их украшают лишь грубо намалеванные картины, которые вывешены на дверях или окнах и свидетельствуют о бедности и тщеславии их владельцев: тщеславии — потому что каждый из них непременно выставляет такую мазню на всеобщее обозрение, бедности — потому что они не могут приобрести картины более пристойные. К этому следует прибавить, что фантазия здешних художников поистине жалка: поверите ли, — пройдя не более полумили, я видел пять черных львов и трех голубых кабанов, хотя, как известно, животные подобного цвета если где и водятся, то только в буйном воображении европейцев.