Можно ли отыскать лучшие слова о значении Пушкина, чем нашел Гоголь: «Пушкин есть явление чрезвычайное и, может быть, единственное явление русского духа: это русский человек в конечном его развитии, в каком он, может быть, явится через двести лет». С Пушкиным ушла целая эпоха. Его творчество было и образцом, и мерилом оценки. Человека с такой полнотой и цельностью восприятия жизни, с таким ясным, несмотря на все превратности судьбы чувством жизни, такого воистину светлого гения долго не увидит Россия. Его искусство, его личность создавали особый воздух эпохи. Кажется, если бы он продолжал быть, многие жизни сложились бы иначе: не был бы так безысходно трагичен оставшийся путь Гоголя, и творчество Брюллова, сама жизнь его получили бы иное направление… «Никакой вести хуже нельзя было получить из России, — писал из Италии Гоголь. — Все наслаждение моей жизни, все мое высшее наслаждение исчезло вместе с ним. Ничего не предпринимал я без его совета. Ни одна строка не писалась без того, чтобы я не воображал его перед собою». Не только Гоголю — России никто и ничто не могло заменить Пушкина. С годами чувство утраты не слабело. Оно не притупилось до сих пор. Когда Гоголь два года спустя соберется из Москвы ехать в Петербург, он напишет Плетневу: «Как странно! Боже, как странно! Россия без Пушкина. Я приеду в Петербург — и Пушкина нет!.. Зачем вам теперь Петербург?»
Устами Гоголя оплакивала Пушкина Россия.
…Жизнь продолжалась. Жизнь без Пушкина. Все более открыто, с возмущением говорили в обществе — Пушкин не волею слепого случая погиб, его убили. Преднамеренность виделась во всем. Когда несколько лет спустя судьбу поэта повторит Лермонтов, Вяземский запишет в записную книжку: «Это может дать повод ко многим размышлениям. Я говорю, что в нашу поэзию стреляют удачнее, чем в Луи Филиппа. Вот второй раз, что не дают промаха». Шепотом, но все настойчивее множились слухи о неблаговидной роли царя в свершившейся трагедии. Право же, царь Николай не мог найти менее удачного времени, чем та весна 1837 года, чтобы заказать Брюллову свой портрет. Дело было так. Как свидетельствует современник, «Николаю Павловичу очень хотелось, чтобы Брюллов написал с него портрет, но он долго надеялся, что Брюллов сделает ему удовольствие, и сам будет искать чести оставить потомству его изображение». Однако Брюллов этой «чести» все не искал. Однажды, гуляя в Петергофском парке, царь случайно встретил художника и сказал ему: «Карл, пиши мой портрет». Брюллов тогда сумел отговориться, «отделаться от предложенной ему работы», как пишет тот же Железнов, сославшись на то, что ни красок, ни кистей при нем нет. Несколько дней спустя в мастерскую Брюллова явился посланец царя, сообщив, что завтра император изволит прибыть на сеанс. Наутро Брюллов, расхаживая по мастерской, говорил своему ученику Горецкому: «Как вы счастливы, что не имеете нужды писать портретов с членов императорской фамилии». Император опоздал на сеанс на двадцать минут против назначенного времени. Брюллов, не задумываясь о последствиях столь неосторожного шага, бежал из мастерской, наказав Горецкому, в случае, если царь прибудет, сказать, что, дескать, он слишком наслышан о пунктуальности его величества, — Николай действительно всегда держал свои часы пятью минутами вперед, чтобы не изменить присловью «точность — вежливость королей», — почему и решил считать сеанс отложенным до другого раза… Изумленный царь только и нашелся сказать: «Какой нетерпеливый мужчина!» Больше никогда речи о портрете не было. Среди брюлловских рисунков 1837 года сохранился лишь небольшой набросок с царя, крест-накрест перечеркнутый автором.
Что это было? Простой каприз? Едва ли. Царь Николай не принадлежал к правителям, в отношениях с которыми можно было безбоязненно поддаваться минутным капризам. PI Брюллов прекрасно это знал. Было нечто гораздо большее, чем каприз, в этом упорном нежелании писать портрет главы российского государства. Это было проявлением осознанной позиции, сознательного отношения к личности царя. Очень проницательно замечает Железнов: «Ему легче было восстановить против себя государя и вынести его гнев, чем писать с него портрет». Эта черта — независимость перед лицом власть предержащих — вообще была одной из главных для поколения декабристов, поколения Пушкина. После того эпизода с портретом еще не раз проявит Брюллов свою независимость, хотя уже тогда все вокруг перепугались, переполошились, в Академии и обществе поползли слухи о том, что Брюллов впал в немилость, тайные недоброжелатели радостно потирали руки. Ходили толки и о том, что император хотел заказать Брюллову четыре картины, изображающие парады гвардейских войск, на что художник будто бы ответил: «Людей с вытянутыми носками, выпученные груди, затянутые в мундиры, фигуры, неестественно вытянутые во фронте, ей-богу, изобразить не сумею!» И царь снова впал в гнев, а приезжая в Академию, проходил мимо брюлловской мастерской, не заглядывая…
Не менее красноречива и история с портретами императрицы и великих княжен. Против царицы, обладавшей и мягкостью характера, и умом, страдавшей после 14 декабря нервным тиком, Брюллов, собственно, не был настроен враждебно и дважды пытался начать ее портрет. И ни разу не довел работу до конца. В мастерской долго пылился надетый на манекен парадный наряд императрицы — атласный сарафан, шитый золотом, и повойник с покрывалом, пока царь, зайдя как-то в мастерскую в отсутствие хозяина, не приказал все отвезти обратно во дворец, до крайности рассерженный небрежным обращением с царским платьем. Брюллов, вернувшись домой, разрезал на кусочки подмалеванный холст, и, вздохнув с облегчением, счел себя свободным от высочайшего заказа.
Тем же летом 1837 года он был приглашен для работы над конным портретом императрицы с дочерью в Петергоф. Некоторое время он и жил там. И все же без конца находил поводы, чтобы оттянуть работу, к которой не лежала душа. За ним присылали сказать, что готовы позировать — он отсылал посыльного обратно со словами, что писать ему сегодня некогда. Назначали сеанс на завтрашнее утро, а он, хоть Мокрицкий спозаранку начинал твердить, что пора идти, тянул до последнего момента, а после говорил: «Скучно, не поеду! Сегодня надобно ставить натуру ученикам». Надевал шляпу и отправлялся в классы. А однажды в Петергофе во время сеанса, когда императрица сидела на лошади перед окном комнаты, в которой работал художник, вдруг пошел дождь. Брюллов, как ни в чем не бывало продолжал писать. Присутствовавший при сем придворный медик Маркус порывался прервать сеанс. Однако царица, боясь нарушить вдохновение маэстро, не позволила, сказав: «Пока он работает, не мешайте ему…» И продолжала мокнуть под дождем. Кажется, как после этого не дописать портрет? И тем не менее Брюллов, привезя холст в город, повернул его к стене и никогда больше к нему не прикасался.
На все лады пересказывали в обществе и еще один случай. Как-то раз Брюллов был приглашен в Зимний писать портрет одной из великих княжен. Он приехал. Начал работать. Тут входит император, усаживается на стул и начинает высказывать свои замечания. Брюллов откладывает в сторону палитру. На вопрос царя, в чем дело, с показным смирением отвечает: «Не могу — рука от страха дрожит…» Художник Жемчужников, приведший этот эпизод в своих воспоминаниях, так комментирует его: «Умен был К. П. и далеко не трус. Ответ поймут художники, а понял ли его император — не знаю». Другой современник, М. Бутурлин, с которого Брюллов писал в Риме портрет, говорит о нем: «Таков он был: независимая и незаискивающая эта натура не пресмыкалась ни перед золотым тельцом, ни перед кумиром придворных почестей». Не удивительно, что многие современники вспоминают именно эти свойства натуры художника — все поражались его дерзости, смелости, с какою он позволял себе относиться к самым влиятельным личностям. И он делался вовсе непримиримым, когда кто-то, пусть даже сам император, пытался вмешаться в его работу, вторгнуться в святая святых — творчество. Принуждения он не выносил, и тут не было риска, на который он не пошел бы ради того, чтобы отстоять свою независимость.
Когда-то, много лет назад, добрый знакомый Брюллова, Иван Андреевич Крылов, с которого он скоро будет писать портрет, получил весьма прозрачный намек, что пора и ему восславить государя-победителя Александра. Оленин говорил тогда Крылову, что «кроткий ангел», как назвал Державин царя, может и обидеться, не услыхав в хоре славословий голоса Крылова. Поэт долго отмалчивался. И, наконец, ответил — басней «Чиж и еж». В этой притче о робком чиже, который вечно чирикал тихонько что-то свое, Крылов раз и навсегда ответил на притязания императора. Когда на небо восходит Солнце-Феб, чиж умолкает. А на вопрос ежа, отчего же так происходит, ответствует:
Затем, что голоса такого не имею,
Чтоб Феба я достойно величал,—
Сквозь слезы чиж бедный отвечал,—
А слабым голосом я Феба петь не смею…
Концовка басни очень похожа, по сути, на брюлловское: «Не могу — рука от страха дрожит»: