Поль был юношей романтичным, ему очень хотелось верить в собственную исключительность. Но при этом он желал быть как все. Он с радостью вновь оказался рядом с матерью, двумя сёстрами и торжествующим отцом. Тот всем своим видом словно говорил: «Я же тебя предупреждал!» Поль не стал перечить. Возможно, его поведение было вполне искренним. Он согласился приступить к работе в банке отца, который рассчитывал на то, что в будущем сын станет настоящим денежным воротилой. Каждое утро Поль появлялся в пыльной конторе банка «Сезанн и Кабассоль» на улице Булегон, выписывал столбиком цифры, осваивал сухой язык финансов и приобщался к тоскливой реальности того мира, где говорят только о деньгах и о том, как их лучше заработать, иными словами, каким способом лучше облапошить соплеменников. На Сезанна всё это наводило смертную тоску. Он ничего в этом не смыслил. Скучища, да и только! И его мысли вновь обращаются к Парижу. Как же там было замечательно: столица, академия Сюиса, музеи, сумасбродный коротышка Ахилл Амперер и бедолага Золя. Как он там, его друг Эмиль? Что-то давненько от него нет никаких новостей. Байль тоже теперь жил в Париже. Этот «яйцеголовый» поступил-таки в Высшую политехническую школу. Всё же Поль сделал большую глупость, так быстро удрав из столицы. Может быть, он и правда всего лишь неуравновешенный тип, слабак, маменькин сынок и неудачник? Он использовал любую возможность, чтобы удрать за город, и подолгу бродил в одиночестве по окрестностям Экса.
Ведь сын патрона может себе позволить некоторые послабления в работе. А патрон всё это видел, но пока молчал, не зная, что предпринять. Поль опять взялся за свои кисти, это было сильнее его. Он даже купил себе новые краски и холсты и возобновил занятия в школе рисования. Он стал бывать у Нумы Коста, а на банковском гроссбухе начертал такое вот ироничное двустишие:
Сезанн-банкир глядит с отчаяньем во взоре,
Как сын художником становится в конторе.
Луи Огюст почувствовал, что проиграл, понял, что на сей раз уже не сможет помешать сыну идти тем путём, который тот для себя избрал. Деньги и цифры абсолютно не интересовали Поля; что ж, как говорится, осла пить не заставишь, если он не хочет. А вот в школе рисования Сезанн стал своего рода мэтром. Он написал несколько очень удачных этюдов с обнажённого натурщика. Можно не разбираться в искусстве, но нельзя не принимать в расчёт очевидные вещи. Что ни говори, но дураком Луи Огюст никогда не был и порой совершал удивительные поступки: он приказал оборудовать в Жа де Буффан мастерскую для Поля, в ней даже пробили новое окно, чтобы было больше света. Теперь Сезанн мог более или менее сносно пережить эту зиму 1862 года в родном Провансе, тогда как его друг Золя стучал зубами от холода в своей жалкой каморке в Париже. Зато, когда в своих романах ему придётся описывать нищету, он не понаслышке будет знать, что это такое: «Я даже думаю, что страдания закалили меня. Я стал лучше видеть и слышать. Стал понимать то, чего раньше понять не мог»[56]. Он тоже на свой лад продвигался к избранной цели, расплачиваясь за это очень дорогой ценой — собственным здоровьем.
В поисках работы Золя прибился к группе начинающих журналистов, издававших сатирический листок «Лё Травай», в котором они клеймили позором империю, за что даже попали под надзор полиции. Руководил группой молодой человек крайне левых взглядов Жорж Клемансо[57]. Этот честолюбивый уроженец Вандеи, печатавший в своей газете самые сальные шутки и не чуравшийся злобных выпадов и двусмысленностей, уже тогда был неисправимым ловеласом и имел задатки лидера, способного повести за собой массы. Он был убеждённым атеистом, поэтому идеалистические стихи Золя порой вызывали у него усмешку. Но, будучи человеком великодушным и прозорливым, он сразу разглядел у этого присюсюкивающего новичка темперамент. Золя же не привередничал: пусть «Лё Травай» далеко не лучшее издание и его не жалуют власти, но ради известности и славы нужно использовать любые средства. Сезанна Эмиль вырвал из своего сердца: Поль отрёкся от идеалов их юности, стал благоразумным малым, все его прекрасные мечты развеялись как дым, оказались капризом избалованного ребёнка. Ну как можно быть такой посредственностью, как можно в 20 лет предавать свои идеалы? Золя не знал, что Сезанн вновь рьяно взялся писать картины. В январе 1862 года — о чудо! — Эмиль получил от друга письмо: Поль собирался в марте опять приехать в Париж. Золя тут же хватается за перо, чтобы выразить Сезанну свою радость, свои дружеские чувства. У Эмиля нежное, любящее сердце. Он думал, что потерял друга, но тот возвращается, и Золя растаял: «Дорогой мой Поль, я так давно не писал тебе, сам даже не очень понимаю, почему. Париж ничего не дал нашей дружбе; может быть, чтобы весело жить, ей необходимо солнце Прованса? Охлаждение наших отношений, по всей видимости, произошло из-за какого-то злополучного недоразумения…»[58]
В любом случае, Сезанн всё про себя понял. Его больше не удастся поймать, взывая к разуму. Теперь-то он себя знает. Он трусливый, нервный, неотёсанный, он ни в чём не может достойно проявить себя, у него вредный характер и малопривлекательная внешность, ему вряд ли уготовано стать сердцеедом, как какому-нибудь завзятому щёголю. И что же ему остаётся? Быть самим собой и писать картины. Он вернётся в Париж, но никогда, никогда не отречётся от Экса. Это он тоже понял: ему был необходим Экс с его светом, резкими, контрастными очертаниями предметов, яркими красками, обретающими на полотнах нужную форму, когда он накладывал их толстым слоем на холст. Ему требовался ад, чтобы он мог лучше оценить рай: рай и ад — это Экс и Париж, Париж и Экс. Он всё оттягивал свой отъезд из дома. Пока не был готов к нему, собирался с силами. Он не вынесет нового провала.
Золя терпеливо ждал. Его финансовое положение слегка поправилось. Он устроился на работу к издателю Ашетту упаковщиком в экспедицию. Вскоре, по заслугам оценив способности Эмиля, его перевели в отдел рекламы. Это была хорошая школа для человека, желающего подняться по карьерной лестнице. Но труд скромного наёмного работника не приносил Золя особого удовлетворения, он навёрстывал своё по вечерам: писал, писал свои книги. Он начал работать над «Исповедью Клода», это ещё не очень зрелое и несовершенное по форме произведение было во многом автобиографичным и несло на себе отпечаток пережитой Золя нищеты. Летом 1862 года Эмиль провёл несколько недель в Эксе подле Сезанна, который работал над картиной (чтобы сделать приятное другу?) «Вид на Инфернетскую плотину», построенную по проекту отца Золя.
Сезанн готовился к новой поездке в Париж вопреки сопротивлению семьи. Мать, сёстры, отец — все были против отъезда Поля. Но он держался молодцом. Он едет сдавать вступительный экзамен в Школу изящных искусств. Тему конкурса уже объявили: «Витрувия взывает к сыну своему Кориолану[59]». Сюжет вполне в духе «старых крабов», поборников официального искусства. Как же всё это было далеко от сочных красок и яркого света Инфернетских гор, но, коль скоро это необходимо… В ноябре 1862 года Сезанн вновь в Париже.
Да, Поль всё понял. Уж теперь-то он не позволит Парижу подавить себя, не позволит тоске, ностальгии или отчаянию взять над собой верх. Третьей попытки у него не будет. Настоящая жизнь — она сейчас. Он снял комнату рядом с Люксембургским садом и первым делом помчался записываться в академию Сюиса. Каждое утро он будет усердно работать в её мастерской. Естественно, он опять начал встречаться с Золя и Байлем, который тоже стал парижанином. Троица воссоединилась, забыв про обиды и разные дурацкие мысли, донимавшие их во время разлуки. Такая дружба не могла умереть.
Что касается Золя, то он, кажется, поймал за хвост удачу. Рекламный отдел издательства Ашетта, в котором он занимал скромную должность, оказался местом, куда частенько захаживали многие известные литераторы. Золя увидел там толстого Сент-Бёва, пописывавшего свои пресловутые «Понедельники», увидел Мишле — самого Мишле, чьи сентенции об идеальной любви стали для «неразлучных» неиссякаемым источником сладких грёз. Встречал он там и Ренана — одного из умнейших людей своего времени, сравнивавшего религию с сектой, сумевшей удачно использовать свой шанс. Видел старика Ламартина[60], которому давно всё осточертело: и поэзия, и политика, да и сам себе он тоже осточертел. Золя быстро понял, что поэзия плохая кормилица, а времена героических поэтов давно прошли. Даже Гюго, великий Гюго, писал в своей эмиграции на острове Гернси отнюдь не стихи. Что же он писал? Романы! Его «Отверженные», только что вышедшие в свет, имели оглушительный успех. Именно по этому пути и следует двигаться: показывать мир таким, каков он есть, заставлять читателя переживать и даже плакать. Золя взялся за сочинение новелл: придёт время, и их непременно напечатают.