Приходится сказать, раз меня не поняли и раз я не могу закончить свою мысль: «Добыча» — это самая нездоровая поросль на имперском навозе, это кровосмешение, возросшее на жирной почве миллионов. В этой новой «Федре» я хотел показать, до какого страшного падения мы дожили, показать, что нравы разложились, что семейных связей больше не существует. Моя Рене — это обезумевшая парижанка, доведенная до преступления роскошью и излишествами; мой Максим — продукт истощенного общества, женственный мужчина с инертной плотью, согласный на любую низость; мой Аристид — спекулянт, разбогатевший на перепланировке Парижа, бесстыдный выскочка, ведущий биржевую игру на всем, что попадется под руку, — на женщинах, на детях, на чести, на мостовых, на совести. В образах этих трех социальных чудовищ я попытался показать ужасающую грязь, в которой тонула Франция.
И, уж конечно, меня нельзя обвинить в том, что я сгустил краски. Я решился сказать далеко не все. Меня упрекают за смелость в изображении разврата, но я не раз отступал перед документами, которые находятся у меня в руках. Неужели я должен был назвать имена, сорвать маски, чтобы доказать, что я историк, а не любитель сальностей? Это излишне, не правда ли? Имена еще у всех на устах. Вы знаете моих героев, и вы сами могли бы на ухо сообщить мне такие факты, о каких я не осмелился бы рассказать.
Когда «Добыча» появится отдельной книгой, ее поймут. Моей ошибкой было то, что я верил в способность читателей газеты переварить некоторые истины. И все-таки я с трудом могу привыкнуть к мысли, что именно прокурор Республики предупредил меня об опасности, которую навлекла на меня сатира на Империю. Мы во Франции не умеем самозабвенно и мужественно любить свободу. Мы слишком убеждены в том, что мы защитники морали. И никак не можем принять ту мысль, что настоящая чистота бережет себя сама и не нуждается в жандармах. Что вы думаете, например, о тех людях, которые жаловались на мой роман правосудию? Я не хочу считать, сколько среди них бонапартистов. Но даже и те, кто стал убежденным республиканцем, какую странную роль они играют? Их оскорбил роман — они спешат написать прокурору Республики или, если это мои собратья по перу, протягивают к нему руки, как к Спасителю небесному. Ни один не догадывается бросить газету в огонь. Все начинают хныкать, как потерявшиеся маленькие дети, и зовут полицию, а когда полиция является, им уже не страшно, их слезы высыхают. Я только что говорил господину прокурору Республики: с такими ребяческими страхами, с такой постоянной потребностью в жандармах мы никогда не завоюем настоящую свободу.
Все это огорчает меня из-за «Ла Клош» и из-за Вас, дорогой Ульбах. Простите меня, и да будет так. Читатели, которые поняли научную сторону «Добычи» и захотят дочитать роман до конца, смогут скоро закончить его в отдельной книге. Что же касается людей, чей изощренный ум видит в моем произведении лишь сборник шаловливых анекдотов для забавы стариков и пресытившихся женщин, — хватит с них и того, что они могут осенять себя крестным знамением, проходя мимо витрин книготорговцев. Как хорошо знают меня эти добрые люди!
Поверьте, общество сильно только тогда, когда оно выносит истину на яркий солнечный свет.
Жму Вашу руку и остаюсь преданный Вам.
1872
© Перевод И. Шафаренко
2 февраля 1872 г.
Дорогой учитель!
Мне стыдно, что я до сих пор не отдал Вам визит, — журналистика приводит меня в такое одурение, что ни минуты не остается для себя. Посылаю Вам свой новый роман, чтобы Вы знали, что я Вас не забываю и что я благодарен Вам за письмо о Руанском муниципалитете. Что за подлецы эти буржуа! Надо бы Вам взять дубину потолще, хотя и Ваша оставила на них достаточно заметные синяки.
В воскресенье днем непременно забегу к Вам. А пока пусть мне послужит вместо визитной карточки «Добыча».
Сердечно Ваш, дорогой учитель.
Париж, 9 сентября 1872 г.
Ах, дражайший Ульбах, чего мне стоит сдержаться и не ответить со всем гневом, какой только может испытывать в данном случае художник, на письмо, которое Вы написали Герену, а Герен переслал мне! «Похабный»! Значит, опять это слово! Я вижу, как оно выходит из-под Вашего писательского пера, как прежде слышал его из уст господина Прюдома. Чтобы судить обо мне, Вы не нашли иного слова, и это наводит меня на мысль, что сие грубое слово исходит не от Вас, что Вы позволили кому-то в некоем официальном кабинете запихнуть его к Вам в карман, чтобы затем сунуть его мне под нос совсем еще тепленьким.
Ох, это слово! Знали бы Вы, до чего глупым оно мне кажется! Простите, но я говорю сейчас не как Ваш сотрудник, а как собрат по перу. К счастью, это слово уже больше не злит меня, с тех нор как я услыхал его из уст имперских прокуроров. Нет, Вы меня не оскорбили, хотя «похабный» — слово страшно грубое. Я сожгу Ваше письмо, не надо, чтобы потомки знали о нашей размолвке. Не сомневаюсь, что, когда дамы перестанут настраивать Вас против меня, Вы возьмете это «похабный» обратно.
Сожалею, что доставил Вам неприятность, и очень рад, что Вам пришла идея показывать мои статьи цензору. Так, по крайней мере, я не буду представлять опасности для населения. Ваши акционеры и друзья смогут спать чистым и непорочным сном. Кроме шуток, если это — вопрос денег, то я не хочу ничего другого, как только их удовлетворить. Пригрозите им парочкой моих статей, если каждый из них не возьмет по акции.
Завтра я к Вам загляну, и Вы можете встретить меня, как человека, бежавшего из дома для прокаженных. Ведь Вы-то знаете, что я живу среди постоянных оргий и пятнаю наш век своим беспутным поведением. Только на меня и натыкаешься во всех непотребных местах. Нет, все-таки Ваше словечко «похабный» запало мне в душу! Вам не следовало употреблять его, зная меня и зная, что в моральном отношении я стою куда выше всей этой клики дураков и жуликов.
Не сердитесь на меня, остаюсь преданный и послушный Вам сотрудник.
7 апреля 1874 г.
Дорогой друг!
Время от времени я посылаю в «Марсельский Семафор» разные статейки без подписи, только ради приработка, — тайный грешок, которого я стыжусь, но в этом есть и своя прелесть: иногда получаешь возможность отвести душу.
Я отправил туда и статейку об «Искушении», от которой мне незамедлительно откромсали добрую половину — все касательно религии; посылаю Вам то, что пощадили их ножницы. Конечно, это мерзко. Мне хотелось бы напечатать подробный разбор Вашего произведения в каком-нибудь заметном издании. Но все-таки и здесь видно мое доброе намерение. Не выдавайте, что это моя рука.
До понедельника. Преданный Вам.
Париж, 29 июня 1874 г.
Дорогой Тургенев!
Спешу поблагодарить Вас за взятую Вами на себя трогательную заботу о моих делах. Конечно же, я с восторгом принимаю предложения, которые Вы мне делаете от имени редактора журнала. Я сообщил гг. Шарпантье о Вашем письме. Ваше любезное посредничество их очень обрадовало, и они поручили мне передать Вам, что одобрят любой Ваш шаг. По возвращении Вы дадите нам необходимые разъяснения, и тогда в сентябре или октябре мы сможем послать в Россию рукопись романа, который я сейчас заканчиваю.[89]
Будьте добры узнать прежде всего следующее. Сколько времени понадобится журналу для печатания одного из моих романов, а именно: сколько нам придется повременить с его изданием во Франции после того, как мы отправим в Россию рукопись или корректурные листы? Это отнюдь немаловажно, ибо здесь мы вынуждены выбирать момент для публикации, дабы не попасть в неблагоприятную полосу.
Впрочем, все это уладится по ходу дела. А пока скорее соглашайтесь на предложение, при условии той платы, которую Вы мне назвали. По Вашему указанию гг. Шарпантье сейчас же начнут переписку с редактором журнала.
Не Вы ли прислали мне Ваш рассказ, только что появившийся в «Тан»?[90] Он доставил мне огромное удовольствие. В нем живо переданы впечатления от восстания, увиденного из окна. Очень трогателен конец рассказа.
Сам я все эти дни лихорадочно работаю. Роман, о котором я Вам говорил, совершенно изнурил меня. Наверное, я хочу втиснуть в него слишком многое. Замечали ли Вы, в какое отчаяние может привести нас женщина, которую мы чересчур любим, или книга, которую мы чересчур лелеем?
Третьего дня я виделся с Флобером. И даже дал ему Ваш адрес. Мне кажется, он совсем оправился, по крайней мере, по внешнему виду. Он едет в Швейцарию. Досадно, что никто из друзей не решается отговорить его браться за этот роман. Боюсь, его ждут одни только неприятности. Ах, как правильно он поступил, когда вернулся к изображению мира чувств!