Среди этой жизни, обращенной в другую сторону, полной других интересов, в то же время мелкой и ничтожной, слово само получило характер, достойный ее состояния. Среди жизни уже другой является не как зеркало ее, не простирающаяся над нею, но как область в ней, – поэзия. Поэзия сама уже не может быть та, что была прежде; содержание ее, также и жизнь переменились; она отрывает от случайности эту жизнь; перед ней падает в прах все мелкое, все корыстное и низкое, – и то высокое стремление, которое несется в жизни, с одной стороны, та скорбь и горькая насмешка, юмор, с другой – одушевляют ее. Этой жизни служит слово; и поэзия, отрывая жизнь от случайности, при этом новом состоянии жизни человеческой, себе преданной, не удовлетворяясь созерцанием жизни: с одной стороны, отрывая ее благородное внутреннее стремление, с другой, – противопоставляя ей, ее образу, более или менее человеческий юмор, – поэзия отрывает от случайности и самое слово; тогда как прежде слово само было оторвание от случайности и было уже потому изящно; в поэзии является эта вечно прекрасная и великая область, великое благородное наслаждение, деятельность человека, освобождающая человека от случайности и дрязга жизни, дающая мир его душе, дающая простое, человеческое наслаждение. Поэзия, вечная хранительница благородного существа духа, вечная уверительница во всей глубине и возвышенности, во всей необходимости и истине, бесконечности его; она так просто хороша, и она никогда не оставит мир, как никогда не оставит человека его человеческое достоинство. Поэзия, это существенная принадлежность человека; конечно, идя вслед за его движением, иное высказывала она, иной характер имело и в ней слово; но это была все же она, поэзия, глубоко человеческую живую потребность осуществляющая: без нее, если бы это можно было вообразить, мир представил бы ледяную поверхность, страшную отвлеченность, жизнь, в которой бы не было сердца. Человек не должен забывать ее, это глубоко понимал великий Шиллер; так говорит он:
Berauscht von dem errungnen Sieg.
Verlerne nieht die Hand zu preisen.
Die an des Lebens odem Strand
Den weinenden verlassen Waisen,
Des wilden Zuffals Beute fand,
Die friihe schon der Kunftgen Geisterwiirde
Die junges Herz im Stillen zugekehrt
Und die befleckende Begierde
Von deinem zartem Busen abgewerht[23]
В поэзии вновь является изящным слово, вновь во всем благородстве предстает оно, и, не имеющее уже созерцательного характера, как прежде, оно своею же силою, как слово, выражает, осуществляет внутреннее духа человеческого, содержание поэзии, какой бы ни было. Поэзия по существу своему уже признает слово, и как слово; поэзия, как непосредственное представление истины в образе, ей соразмерном, признает, следовательно, ее образ и непосредственность и сохраняет как материал. Но здесь еще, сверх того, является значение самого слова, облекающего собой, заключающего в себе, воплощающего весь человеческий мир. Итак, среди этой жизни только поэзия освобождает слово от случайного, мелкого, подчиненного употребления; в поэзии слово находит свое оправдание, обновление, достоинство. Вспомним, с другой стороны, что, когда слово имело в первобытные времена все свое значение, было самостоятельно, так сказать, – оно было уже поэтическим. Слово вообще есть уже акт поэтический, оторвание от случайности целого мира, явление его в новом образе; так и было прежде, когда оно стояло лицом к природе. Потом, когда жизнь человека замешалась, когда он пошел далее и когда слово потеряло и свою самостоятельность и свое поэтическое значение, тогда поэзия среди жизни часто мелкой, часто ничтожной или преданной другим интересам является вновь; тогда вместе с тем оправляет (реабилитирует) она слово, освобождая его от случайности, от подчиненности, получающее в ней вновь свое самостоятельное и изящное значение. Итак, поэзия отрывает здесь от случайности и жизнь и слово и в свою очередь делает его поэтическим, здесь опять, как с необходимым материалом, также полна и свободна.
Отсюда видим, что язык в поэзии имеет другое, более настоящее, значение, нежели в другом месте; как язык предстает он с своим богатством, со своею силою. В поэзии и для поэзии имеет он самостоятельное место. Поэзия в свою очередь, являя в слове, им признаваемом, свою деятельность, свое изящество, свои тайны, открывает в нем новые стороны как в слове, воспитывает его, так сказать; она дружна с ним. Хотя, конечно, другое значение имеет слово в последующие времена, когда сила поэзии освобождает его и вновь возвращает ему его права; но все же слово значит в поэзии как слово, имеет в ней свою самостоятельность, и изменением своего значения не теряя значения своего самостоятельного, оно выражает также степень, характер в поэзии, в которой более или менее выражается характер времени, степень, особенность человеческого развития вообще. (Об этом мы уже говорили.)
Итак видев, какое важное, самостоятельное значение имеет слово в поэзии, посмотрим, что сделал собственно Ломоносов как поэт для русского слова, что принесла собственно поэзия слову у нас, как ознаменовалось оно собственно в поэзии.
Ломоносов был поэт; это выходит, как мы сказали прежде, из существа самого момента. Но это постараемся мы показать при рассматривании самого его, самых его произведений, прежде всего, как мы сказали, в языке; ибо здесь язык самый должен был и мог выразить поэтическое само по себе начало. В языке должна была и могла явиться личность поэтическая. Далее возникает вопрос: в чем выразилась именно личность поэта Ломоносова, его особенность; потом нам должно предстать поэтическое лицо, элемент, талант самого поэта, и наконец, мы должны увидеть, как собственно выразился этот момент языка и поэт Ломоносов. Мы должны прочесть стихи его; здесь момент требует полной конкреции, здесь не примеры уже, а полное конкретное явление.
Ломоносов писал много и в прозе и в стихах. Цель его жизни, его деятельности была наука или, лучше, просвещение; стихи, поэзия не наполняли его жизни; он писал много намеренно; в его записках находим заметку: писать оду. Это многие ставят ему в упрек и, нейдя далее, отвергают его поэтическое достоинство. Но это совершенно ничего не значит. Что бы ни делал, как бы ни понимал вещь человек; но если у него есть поэтическая натура, его поэтическая натура пробьется наружу назло всему, несмотря на его понятия, на противоречия их с существом поэзии, на способ, как принимается он за дело; она нечаянно явится и среди прозы, и среди сухих изложений, и среди ложных взглядов и поразит беспристрастного читателя. Тогда как есть много людей, готовых всю жизнь остаться в области поэзии, вечно только стихи пишущих; много даже людей умных, глубоко, истинно понимающих, одаренных чувством изящного – но нет у них дарования, и то, что пишут они, как бы ни было согласно с теорией поэзии, с эстетикой, какое бы поэтическое ни было содержание, – обличает только отсутствие поэтического, творческого дарования. И так вышеприведенное обвинение кажется нам поверхностным и ничтожным, и мы оставляем его в стороне. Мы сказали, что Ломоносов писал много и в прозе и в стихах; но в прозе, хотя дело его, как мы говорили выше, вполне свободно и истинно, в прозе, однако, он, согласно с значением этого дела, писал с преимущественным оттенком общего; обороты его и весь язык имеет там характер односторонности, и к тому же прозой написаны у него рассуждения, и вообще сочинения прозаического содержания. В стихах видим мы другое. Впрочем, можем мы здесь указать на одно поэтическое место (поэтические места встречаются у него и в прозе) в его рассуждении: о пользе чтения книг церковнославянских[24]. Мы должны, разумеется, беспристрастно, объективно прочесть эти строки, отрываясь от современного характера нашего времени. Конечно, здесь есть отпечаток той эпохи, есть понятия, которые ошибочны, есть мысль о меценатстве, мысль совершенно ложная и оскорбительная. Но здесь есть порыв, есть поэтическое движение, и это место прекрасно; прекрасно, ибо как бы ни выразилось чувство, хотя бы в смешных даже формах, но человеческое сочувствие человека, свободное от затемняющей его односторонности понятия, от ограниченности горизонта, проложит к нему дорогу, найдет его всюду. Нам кажется, что такое воззрение истинно; оно должно всюду утвердить свои права, оно должно стряхнуть много пыли со старины и воззвать к сочувствию много поруганных явлений; оно должно отдать справедливость всему и всюду, что только носит на себе отпечаток искреннего движения, несмотря на объем, на образ или место, им занимаемое. Разность и времени и понятий да исчезнет как преграда между живым же чувством человеческим, выразившимся теперь, и между чувством, выразившимся прежде; это одно, эта одна струя, – и между всеми выражениями чувства да будет сочувствие, да проложит его себе человек ко всем временам, во всех народах. Это нисколько не во вред победоносному торжеству настоящего времени, его скипетродержанию мира[25], и также живому сочувствию, теснейшему и ближайшему со своим народом, условием нашего бытия; от народа отправляясь, идем мы во все земли, и как себя, так и его обогащаем, принося новое содержание, новое богатство, возвышая свой дух и дух своего народа, нас определившего, и передаем нами приобретенное в общее достояние. Человек и народ нераздельны; человек не имеет никакого значения, никакой действительности без народа. Эти слова идут не к оправданию только нескольких строк, в которых хотим показать поэтическое одушевление человека, и доныне еще предмета односторонних похвал, которыми давно его величали, и, может быть, уже предмета порицаний, также односторонних, так что теперь, когда время односторонних похвал проходит и почувствовали их ложную сторону, – для многих вместе с этим исчезает и значение и достоинство Ломоносова; его порицатели принимают похвалы за самого человека; они правы в отношении одностороннего взгляда, которым и они условлены; но не правы в отношении к предмету; сверх того, они могут быть просто односторонни, как были их предшественники, и близоруки, как они. Нет, наши слова идут вообще к точке воззрения. Вот эти строки Ломоносова: «Счастливы греки и римляне перед всеми древними европейскими народами. Ибо хотя их владения разрушились, и языки из общенародного употребления вышли; однако из самых развалин сквозь дым, сквозь звуки в отдаленных веках, слышен громкий голос писателей, проповедающих дела своих героев, которых люблением и покровительством ободрены были превозносить их купно с отечеством. Последовавшие поздние потомки, великою древностию и расстоянием мест отделенные, внимают им с таким же движением сердца как бы их современные одноземцы. Кто о Гекторе и Ахиллесе читает у Гомера без рвения? Возможно ли без гнева слышать Цицеронов гром на Катилину? Возможно ли внимать Горациевой лире, не склонясь духом к Меценату, равно как бы он нынешним наукам был покровитель?»[26].