Вот к этому-то периоду нашей литературы принадлежит и даровитый наш партизан-поэт Денис Васильевич Давыдов. Правда, ему было уже пятнадцать лет от роду, когда еще Пушкин только что родился, и он написал одно из первых своих стихотворений, свое знаменитое послание к Бурцеву, в 1804 году, когда Пушкину было еще только пять лет от роду; но тем не менее как поэт и литератор Давыдов принадлежит к пушкинскому периоду нашей литературы, о котором мы не без причины так распространились. Дело в том, что Пушкин, имея решительное влияние на поэтов, вместе с ним или после него явившихся, имел также сильное влияние и на некоторых поэтов предшествовавшего, то есть карамзинского периода литературы, уже приобретших определенную известность. К таким относим мы князя Вяземского, Ф. Глинку и в особенности Дениса Давыдова; сличите стихотворения этих поэтов, написанные ими до появления Пушкина, с их же стихотворениями, написанными ими по появлении Пушкина, – и вы увидите, какая бесконечная разница не только в языке или фактуре стиха, но и в колорите, оборотах фраз и мыслей! Таково влияние гения на современную ему литературу: его деятельность есть водоворот, все увлекающий в своем непреодолимом стремлении!
Давыдов принадлежит к примечательнейшим людям блестящего царствования Александра Благословенного, царствования столь богатого и славного талантами на всех поприщах, блестящего знаменитостями и славами всех родов. Давыдов примечателен и как поэт, и как военный писатель, и как вообще литератор, и как воин – не только по примерной храбрости и какому-то рыцарскому одушевлению, но и по таланту военачальничества, – и, наконец, он примечателен как человек, как характер. Он во всем этом знаменит, ибо во всем этом возвышается над уровнем посредственности и обыкновенности. Говоря о Давыдове, мы преимущественно имеем в виду поэта; но чтоб понять Давыдова как поэта, надо сперва понять его как Давыдова, то есть как оригинальную личность, как чудный характер, словом, как всего человека: и потому сперва бросим взгляд на его биографию.
К первому изданию его стихотворений, сделанному в 1832 году московским книгопродавцем Салаевым, приложен легкий очерк его жизни, под названием «Некоторые черты из жизни Дениса Васильевича Давыдова». В кратком предисловии издатель известил публику, что этот очерк написан одним из сослуживцев Давыдова; но мы очень хорошо помним, что тогда никто этому не поверил, и все журналы назвали этот очерк автобиографиею, хотя сам Давыдов или некоторые из близких к нему литераторов и протестовали против этого, как против ошибки. При теперешнем издании сочинений Давыдова опять приложен с некоторыми изменениями этот же самый очерк под названием «Очерка жизни Дениса Васильевича Давыдова», – и новый издатель в кратком предисловии извещает публику, что автор этого «Очерка», сослуживец Давыдова, покойный генерал-лейтенант О. Д. О-й, и что многие ошибочно приняли этот очерк за автобиографию, а в доказательство приводит слова самого Давыдова, который в письме к нему формально отрекается от сочинения «Очерка» и утвердительно приписывает его сослуживцу и другу своему, генералу О. Д. О-му. Как бы то ни было, но, несмотря на личное свидетельство самого Давыдова, дело остается «в сильном подозрении»: до такой степени носит на себе этот «Очерк» родовые приметы пера Давыдова и отличается таким добродушием, такою откровенностию, искренностию, такою удалою размашистостию и оригинальностию! Пробежим же эту автобиографию, или, если угодно, этот очерк жизни Давыдова, местами говоря его собственными словами, а местами, скрепя сердце, заменяя поэтическое изложение оригинала нашим прозаическим пересказом.
Давыдов родился в Москве 16 июля 1784 года. С малолетства, подобно большей части детей, обнаруживал он страсть к ружью и маршированию, страсть, которая получила высшее направление от случайного внимания к нему Суворова. Суворов при осмотре Полтавского полка, находившегося под командою отца Дениса Давыдова, заметил резвого ребенка и, благословив его, сказал:
«Ты выиграешь три сражения!» Маленький повеса (слова «Очерка») бросил псалтырь, замахал саблею, выколол глаз дядьке, проткнул шлык няне и отрубил хвост борзой собаке, думая тем исполнить пророчество великого человека.
В самом деле, это событие так глубоко врезалось в душу Давыдова, что в лета мужества он передал его со всеми подробностями в прекрасной статье. Мы должны же говорить о Давыдове как о прозаике, так вот, кстати, и образчик его прозы, а к жизни его мы еще обратимся:
За полчаса до полуночи меня с братом разбудили, чтобы видеть Суворова или, по крайней мере, слышать слова его, потому что ученье начиналось за час до рассвета; а в самую полночь, как нас уверяли, он выбежит нагой из своей палатки, ударит в ладоши и прокричит петухом: по этому сигналу трубачи затрубят «генерал-марш» и войско станет седлать лошадей, ожидая «сбора», чтоб садиться на них и строиться для выступления из лагеря. Но, невзирая на все наше внимание, мы не слыхали ни хлопанья в ладоши, ни крика петухом. Говорили потом, что он не только в ту ночь, но никогда, ни прежде, ни после, этого не делывал и что все это была одна из выдумок и преувеличенных странностей, которые ему приписывали.
До рассвета войска выступили из лагеря, и мы, спустя час по их выступлении, поехали вслед за ними в поле. Но угонишься ли за конницею, ведомою Суворовым? Бурные разливы ее всеминутно уходили у нас из виду, оставляя за собою один гул, более удалявшийся. Иногда между эскадронами в облаках пыли показывается кто-то скачущий в белой рубашке – и в любопытном народе, высыпавшем в поле для одного с нами предмета, вырывались крики: «Вот он! вот он! Это он, наш батюшка, граф Александр Васильевич!» Вот все, что мы видели и слышали…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Около десяти часов утра все зашумело вокруг нашей палатки, закричало: «скачет! скачет!» Мы выбежали и увидели Суворова во ста саженях от нас, скачущего во всю прыть в направлении мимо нашей палатки.
Я помню, что сердце мое тогда упало, как после оно упадало при встрече с любимою женщиной. Я весь был взор и внимание, весь был любопытство и восторг, и как теперь вижу – толпу, составленную из четырех полковников, из корпусного штаба, адъютантов и ординарцев, и впереди толпы Суворова на саврасом калмыцком коне, принадлежавшем моему отцу, в белой рубашке, в довольно узком полотняном нижнем платье, в сапогах вроде тоненьких ботфорт и легкой, маленькой солдатской каске, формы того времени, несколько сходной с формою нынешних касок гвардейских конных гренадеров. На нем не было ни ленты, ни крестов: это мне очень памятно, как и черты сухощавого лица его, покрытого морщинами, достойными наблюдения Лафатера, как и поднятые брови и несколько опущенные веки. Все это, несмотря на детские лета, напечатлелось в моей памяти не менее его одежды. Вот почему мне не нравится ни один из его бюстов, ни один из его портретов, кроме портрета, писанного в Вене, во время проезда его в Италию, и которого вернейшая копия находится у меня, да бюста Ришара, изваянного по слепку с лица после его смерти. Портрет, искусно выгравированный Уткиным, не похож: он без оригинального выражения его физиономии, сонен и безжизнен.
Когда он несся мимо нас, любимый адъютант его Тищенко, человек совсем необразованный, но которого он пред всеми выставлял за своего наставника и как будто слушался его наставлений, – Тищенко закричал ему: «Граф! что вы так скачете? Посмотрите, вот дети Василья Денисовича!» – «Где они? – где они?» – спросил он и, увидя нас, поворотил в нашу сторону, подскакал к нам и остановился. Мы подошли к нему ближе. Поздоровавшись с нами, «он спросил у отца моего наши имена, подозвал нас к себе еще ближе, благословил нас весьма важно, протянул каждому из нас свою руку, которую мы поцеловали, и спросил меня: «Любишь ли ты солдат, друг мой?» Смелый и пылкий ребенок, я со всем порывом детского восторга мгновенно отвечал ему: «Я люблю графа Суворова; в нем все – и солдаты, и победа, и слава!» – «О, помилуй бог, какой удалой! – сказал он, – это будет военный человек; я не умру, а он уже три сражения выиграет! А этот (указав на моего брата) пойдет по гражданской службе!» С этим словом он вдруг поворотил лошадь, ударил ее нагайкою и поскакал к своей палатке.
Суворов в этом случае не был пророком: брат мой весь свой век служил в военной службе, и служил с честью, что доказывает восемь полученных ран, все, кроме двух, от холодного оружия, – ран, издалека не получаемых; а я не командовал ни армиями, ни даже отдельными корпусами; следовательно, не выигрывал и не мог выиграть сражений.
При всем том, слова великого человека имели что-то магическое; когда спустя несколько лет, подошло для обоих нас время службы, отцу моему предложили записать нас в Иностранную коллегию; но я, полный слов героя, не хотел другого поприща, кроме военного; брат мой, озадаченный, может быть, его предсказанием, покорился своей службе, и прежде чем поступил в военное звание, около году служил в Архиве иностранных дел юнкером{4}.