Недаром в революционных стихах Маяковского на каждом шагу крикливо подчеркиваются превосходные качества автора. Хотите примеров? Пожалуйста:
1. Это я
Сердце флагом поднял.
Небывалое чудо ХХ-го века!
2. А этому
Я
Маяковский
Свидетель.
3. А я у вас — его предтеча;
Я, где боль, везде.
4. Я,
Как известно,
Не делопроизводитель.
Поэт.
5. Вот иду я
Заморский страус
В перьях строф, размеров и рифм.
6. Я —
Гениален я или не гениален,
Бросивший безделушки
И работающий в Росте
Говорю вам.
7. Уйду я,
Солнце моноклем
Вставлю в широко растопыренный глаз.
8. Меня не поймаете на слове
Я вовсе не против мещанского сословия,
Мещанам
Без различия классов и сословий
Мое славословие.
9. Я один там был
В барах ел и пил
Попивал в барах с янками джин.
10. Я вам переведу звериный рык,
Если вы не знаете языка зверячьего.
11. Я, воспевающий машину и Англию,
Может быть, просто,
В самом обыкновенном евангелии,
Тринадцатый апостол.
12. Хорошо вам! А мне,
Сквозь строй,
Сквозь грохот,
Как пронести любовь к живому?
13. А я
На земле
Один
Глашатай грядущих правд.
14. Это я, — Маяковский
Подножию идола
Нес
Обезглавленного младенца.
Обязуюсь в случае нужды выписки удвоить. Этот своеобразный эгоцентризм прекрасно вскрывает специфический характер революционности Маяковского.
VIII. РЕДКОЕ РАЗУМНОЕ СЛОВО ИВАНОВА-РАЗУМНИКА
Но окончательно выяснить природу этой революционности можно, только разобравшись в чрезвычайно интересном вопросе, — в вопросе о вещах и человеке в творчестве Маяковского. Еще премудрый Иванов-Разумник подметил, что Маяковский пленен вещами. Левоэсеровский литературный начетчик, как ему по чину и полагается, факта пленения Маяковского вещами объяснить не смог, но материала собрал довольно много. Да собственно и собирать-то его не надо: он сам бросается из каждого угла. Возьмем старое стихотворение 1910 года «Вывескам»:
Влюбляйтесь под небом харчевен
В фаянсовых чайников маки.
Обратимся к одной из последних книг: «Люблю».
А я
Говорил
С одними домами.
Одни водокачки мне собеседниками.
Чрезвычайно характерная мелочь: одна из больших поэм Маяковского так и называется: «Человек. Вещь».
В этом отношении очень показательно крупнейшее произведение Маяковского о революции, — поэма «150 000 000», вещь в высшей степени талантливая и яркая. Мы в ней находим бунт автомобилей, воздухов, фонарных столбов, дорог, слонов, поросят, — чего угодно. Нет только одного: живого рабочего и крес тъянина, в действительности совершивших революцию. Когда Маяковский подошел к революции, осевшая на нем вещность задушила человека. А там, где без человека никак не обойдешься, перед нами вырастает абстрактный символический человек с большой буквы. Это его, отвлеченного, призрачного, приветствовал Маяковский в «Войне и мире»:
И он
Свободный,
Ору о ком я,
Человек
Придет он,
Верьте мне,
Верьте!
Это его, отвлеченного и призрачного, вывел Маяковский в своей «Мистерии-Буфф». Это он, в лице гигантского Ивана, глядит со страниц «150 000 000». Иван — вот апофеоз абстрактного революционного человека Маяковского. Вспомните встречу Ивана и Вильсона:
В ширь
Ворота Вильсону —
Верста
И то он
Боком стал
И еле лез ими.
Сапожищами
Подгибает бетон
Чугунами гремит,
Железами.
Во Ивана входящего вперился он —
Осмотреть врага —
Да нечего
Смотреть —
Ничего
Хорошо сложен
Цветом тела в рубаху просвечивал.
У того —
Револьверы
В четыре курка,
Сабля
В семьдесят лезвий гнута
А у этого —
Рука
И еще рука
Да и та
За пояс ткнута.
Итак, вместо живого творца революции мы видим вещи и абстрактного символического человека. Но ведь еще старик Плеханов в своем блестящем этюде о Генрике Ибсене писал, что человеческая мысль вступает на путь символов «тогда, когда она не умеет понять смысл данной действительности». Это вполне применимо к Маяковскому.
В самом деле, достаточно нам припомнить отличительные черты богемы, чтобы отношение к революции Маяковского сделалось совершенно ясным. «Богемец» сросся с городом, но, воспринимая своеобразную прелесть города, он чувствует себя одиночкой, он не связан с каким-либо городским коллективом, не живет жизнью какого бы то ни было коллектива. Поэтому город он воспринимает чисто внешне, как совокупность громоздких и громких вещей. И революция для него, прежде всего, разгром и перетасовка этих вещей. Живые творцы революции, как и всякий коллектив, для него по-прежнему — за семью замками. Когда же ощущается острая потребность в выявлении движущих сил революции, в обрисовке ее подлинного лица, — неспособность дать живой образ приводит к абстракции и символике.
Таким образом, при первой же попытке подвергнуть анализу содержание Маяковского, мы убеждаемся, что перед нами типичный деклассированный интеллигент, подошедший к революции индивидуалистически, не разглядевший ее подлинного лица. Говоря о революции, обращаясь к массам, наш поэт постоянно остается на некотором возвышении, в приличном отдалении от аудитории, никогда не расставаясь со своим «великолепным одиночеством». Эта основная предпосылка проливает свет на формальные приемы Маяковского.
XI. ВСЕ ЧЕРЕЗ УВЕЛИЧИТЕЛЬНОЕ СТЕКЛО
Почему любимым приемом главы российских футуристов является гипербола? Гипербола, возведенная в квадрат и в куб, пронизает собою все творчество Маяковского. Пронизывает настолько, что не стоит приводить примеров. Вы помните:
Город в ней стоит
На одном винте
Весь электро-динамо-механический,
В Чикаго
14.000 улиц
Солнц площадей лучи.
От каждой —
700 переулков
Длиною поезду на год.
Чудно человеку в Чикаго!
Наиболее ярким образцом фантастических гипербол Маяковского является поэма «Тридевятый интернационал», в прошлом году, к великому недоумению читателей, напечатанная в «Известиях ВЦИК».
Ключ к пониманию этого приема — в социальной природе Маяковского. Представитель неврастенической богемы, с высоты своего одинокого пьедестала разговаривающий с массой, воспринимающий революцию внешне, не может не прибегать к гиперболе. Чем более он увлекается огромным размахом революционной борьбы, не схватывая в то же время ее подлинного лица, тем чаще он нуждается в гиперболе, как основном художественном приеме.
XII. МАРКС, СИНТАКСИС, АРБАТОВ И КЛЮЧ К ЗАГАДКЕ
Не менее характерен синтаксис Маяковского. Арватов проделал значительную работу над этим синтаксисом, правда работу черновую, далекую от марксистски-обоснованных выводов, но дающую немалый материал для таких выводов.
Арватов утверждает, что Маяковский «начинает говорить в поэзии так, как он, как все говорят в повседневной жизни».
Это, разумеется, более относится к области добросердечных пожеланий, чем реальных фактов. Арватов настолько увлекся благородным стремлением превратить Маяковского в того плакатного рабочего, которого рисовал сам Маяковский на плакатах «Роста», что, анализируя синтаксис Маяковского, даже не подумал остановиться на инверсии последнего. А ведь инверсия, расстановка слов не в обычном порядке, — любимейший прием Маяковского. Вот уж про последнего, в смысле расстановки слов, смело можно сказать, что он «словечка в простоте не скажет, все с ужимкой». Приведу наудачу несколько образчиков инверсии Маяковского:
1. Упитанные баритоны — от Адама
до наших лет,
потрясающие, театрами именуемые,
притоны,
ариями Ромеов и Джульет.
2. Дней бык пег.
Медленна лет арба.
3. Вдень
заседаний на двадцать
надо поспеть нам.
4. Дым развейте над Зимним
— фабрики макаронной!
5. Старье охраняем искусства именем.
6. Рубите дуб — работать дабы.
7. Слов звонконогие гимнасты.
8. Когда-нибудь да увидит, как хлещет из тела ала.
10. У прочих знаю сердца дом я.
11. Широким шествием излейтесь в двери те.
Этот каталог можно было бы значительно увеличить. Разве не показывают эти примеры, что ни о каком действительно разговорном синтаксисе Маяковского не может быть и речи? Правильно подмеченная Арватовым ораторская установка речи у Маяковского, взятая сама по себе, ровным счетом ничего не доказывает. Бывают ораторы и ораторы. Одно дело оратор, по душам беседующий с соратниками, — тут и язык, и построение фраз одни (сравни некоторые стихи Демьяна Бедного). Другое дело оратор, презрительно снисходящий до «толпы», — тут и язык и построение фраз другие. Да и мало ли бывает типов ораторской речи?