Здесь в нашем поэте предстает спиритуалистическая сторона любви. Притом чувственная и даже животная ее сторона описана не менее талантливо; однако по причинам, понятным всем моим читательницам, «желающим, чтобы к ним относились почтительно», следует воздержаться от цитирования других стихотворений этого цикла, вопреки требованиям справедливости и симметрии; я ограничусь ссылкой на стихотворения XXII, XXIII, XXIV, XXVIII, XXXII, и XLIX из второго издания «Цветов зла» и, в особенности, на сонет LXIV, в котором вы найдете следующие великолепные стихи о гордости и разочаровании:
— Бесхитростность зверька — последнее, что мило,
Когда на страсть и ум нам тратить сердце жаль.
Будь нежной и молчи; проклятую скрижаль
Зловещих тайн моих душа похоронила… [7]
А теперь не желаете ли узнать, как наш поэт постигает и выражает упоение вином, еще одно общее место, воспетое на все лады, начиная с Анакреонта и заканчивая Шольё[8]? Великий Гёте, который нынче у всех на устах, включил в «Западно-восточный диван» книгу чашника, истинный шедевр, хотя идеи его скорее ближе Горацию, чем Хафизу или Низами. Жорж Санд в своих «Записках путешественника», Теодор де Банвиль[9] в «Сталактитах» исполнили, каждый на свой манер, он — лирически, она — с точки зрения философии и морали, великолепные вариации на тему этой всем известной арии. Совершенно иначе прославил вино Шарль Бодлер. Прежде всего, он посвятил ему отдельную часть сборника своих стихотворений, в которой, рассматривая различные поэтические ситуации, связанные с опьянением, он перевоплощается в нескольких персонажей и заставляет каждого из них говорить своим торжественным и суровым языком. Таким образом, взору нашему предстает все многообразие вин, если так можно выразиться, от «Вина любовников» до «Вина убийцы», а помимо них — «Вино тряпичников» и «Душа вина».
В бутылках в поздний час душа вина запела…[10]
Так же и о Смерти, третьей извечной теме, увы, самой банальной из всех! Так же и о Париже, ставшем общим местом со времен Бальзака, правда, чуть менее разработанном поэтами, чем романистами. Однако же какая поэтичная тема, какой мир сравнений, образов и соответствий! Какой неиссякаемый источник мечтаний, какое обилие материала! Вот что постиг Бодлер, парижский гений, пусть это и удалось ему вопреки живущей в нем безутешной тоске по идеалу. А какие фантазии в духе Рембрандта — «Сумерки», «Маленькие старушки», «Семь стариков», — и в то же время, какой волнующий трепет вызывают в вас эти великолепные офорты, в которых столько общего с работами амстердамского мастера. Вот образец, стихотворение, которым открываются «Парижские картины»:
Чтоб целомудренно слагать мои эклоги,
Спать подле неба я хочу, как астрологи, —
Из окон чердака, под мирный лепет снов,
Гуденью важному внимать колоколов.
Там, подперев щеку задумчиво рукою,
Увижу улицу я с пестрой суетою,
И мачт Парижа — труб необозримый лес,
И ширь зовущих нас к бессмертию небес.
Отрадно сквозь туман следить звезды рожденье,
В завешенном окне лампады появленье,
И дыма сизого густые пелены,
И чары бледные колдующей луны.
Там будут дни мои неслышно течь за днями.
Когда ж придет зима с докучными снегами,
Все двери, входы все закрою я гостям
И чудные дворцы в ночи моей создам!
И буду грезить я о горизонтах синих,
О сказочных садах, оазисах в пустынях,
О поцелуях дев небесной красоты,
О всем, что детского бывает у мечты.
Пусть под окном моим мятеж тогда бушует, —
Меня он за трудом любимым не взволнует:
В искусство дивное всецело погружен —
По воле вызывать весны волшебный сон,
Из сердца извлекать я буду волны света,
Из мыслей пламенных — тепло и роскошь лета[11].
Что же касается крайностей мэтьюриновского сатанизма[12], которыми Бодлеру нравилось расцвечивать свои «Цветы зла» и из-за которого отдельные заурядные господа-моралисты обвиняли его в оскорблении рационализма, то я вижу в этом сумрачном сатанизме лишь безобидный и живописный каприз художника; по поводу подобного рода капризов я могу сослаться на следующий отрывок из «Восточных мотивов»: «Пространство и время принадлежат здесь поэту. Пусть же он идет куда хочет и делает что угодно; таков закон. Пусть верит он в единого бога, или во многих богов, или ни во что не верит; пусть платит за перевоз через Стикс, пусть ходит на шабаш ведьм; пусть пишет прозой или стихами и т. д. Поэт свободен. Встанем на его точку зрения и будем исходить из нее»[13].
Теперь же пришло время поговорить о Шарле Бодлере как о художнике.
Поэтика Шарля Бодлера, даже если бы он не постарался выразить ее основные принципы несколькими довольно четкими фразами, проявляется с достаточной ясностью в самих его стихах, а вкратце может быть изложена в этих строках, взятых из двух предисловий к его превосходному переводу Эдгара По, а также из других лежащих передо мной сочинений:
«Тьмы людей воображают, что цель поэзии — обучение чему-либо, что она должна либо укрепить совесть, либо предъявить хоть что-нибудь полезное… Поэзия, если только захочешь углубиться в себя, вопросить свою душу, припомнить свои былые восторги, не имеет иной цели, кроме себя самой; она не может иметь никакой иной цели, и ни одно поэтическое творение не будет столь великим, столь благородным, поистине столь достойным называться поэзией, как то, что пишется единственно ради удовольствия написать стихи…»[14] — «…он окончательно установил условие, при котором может появиться произведение искусства, каковое условие есть исключительная любовь к Прекрасному — Навязчивая идея»[15].
Нужно быть господином д’Антрагом, чтобы не приветствовать эти здравые идеи, изложенные столь чеканным, ясным и простым слогом, чистейшим образцом прозы и подлинной прозой поэта. Несомненно, Искусство не зависит от Морали, так же как и от Политики, Философии и Науки, и Поэт впредь не обязан отчитываться перед Моралистом, Трибуном, Философом или Ученым, равным образом и они не ответственны перед Поэтом. Несомненно, цель поэзии — Прекрасное, только Прекрасное, Прекрасное в своей чистоте, без примеси Пользы, Истины или Справедливости. Тем лучше для всех нас, если вдруг окажется, что произведение Поэта — случайным образом! — содействует справедливости или правде. Если же нет, тем хуже для господина Прудона. Что же касается пользы, этой неудачной шутки, мне кажется, не стоит впредь относиться к ней серьезно.
Другая выдумка, которую давно пора отправить в архив, выдумка не менее вздорная, но куда более опасная, ведь стоит только примешаться ребяческому тщеславию, как она способна оставить в дураках самих поэтов, — это Вдохновение. Вдохновение — экий балаган! Вдохновенные пииты — экие шарлатаны! Вот что об этом говорит Бодлер, и поэтам останется только поблагодарить его за справедливость суждения:
«…Насколько иные поэты притворяются, что они пребывают во власти самозабвения, и думают, зажмурясь, попасть в цель, насколько они веруют в хаос и надеются, что наугад подброшенные к потолку строки свалятся им на голову готовыми стихами… любители случая, фаталисты вдохновения… фанатики белого стиха»[16].
О лютни, арфы, туманные дали и треножники, всего несколько пренебрежительных и резких слов, и каково мщение, не правда ли? Сколь приятны для слуха эти звонкие удары, словно хлыстом по пояснице, так справедливо доставшиеся тем одержимым со всей их бутафорией, что шатаются по городу и возглашают Deus, ecce Deus! [17]под самым носом опешившего буржуа, уверовавшего, будто настали последние времена! Ну и что с того, что теория, которую они волокут за собой, так высоко возносит поэта, чье предназначение столь долго и столь абсурдно сводилось к роли инструмента в руках Музы, простой клавиатуры, которую открывают, закрывают и даже покупают, или того пуще — шарманки, губной гармошки или бог весть еще чего!(Непристойные идеи порождают столь же непристойные сравнения, простите!) О Муза! Не будем же больше профанировать это августейшее имя, так же как и имя Аполлона, — два самых великолепных символа, которые нам завещала греческая античность. Но ведь Муза — это не что иное, как воображение, которое вспоминает, сравнивает и воспринимает, тогда как Аполлон — воля, которая выражает, определяет и сияет, и ничего более. И, сдается мне, этого довольно.