Он был высок и недурен собой, умел говорить, и не одна гражданка имела на него виды. Однако жениться он не спешил, все выбирал подходящую, а между тем водил на свой диван доверчивых машинисток и даже работниц искусства, обнадеживая их признаниями в любви.
Когда очередная Зина или Мила (имена он не держал в памяти) поделилась с ним своей радостью, он уговорил ее сделать тайный аборт, красноречиво доказывая, что ребенок сейчас будет очень некстати, и обещая жениться сразу после совершения этой пустяковой операции.
А женился он только через три года, и не на той забытой то ли Маше, то ли Зине, а на долго обхаживаемой дочери партработника, пошедшего в гору после постановления о преодолении культа личности.
Вскоре после пышной свадьбы и переезда в квартиру тестя он, отправляясь в командировку, шел по вокзалу, держась с достоинством и брезгливо отстраняясь от снующих по перрону неухоженных детей.
Инвалид в засаленной телогрейке и с рюкзаком за плечами неожиданно преградил ему дорогу, тяжело опираясь на костыли, и хрипло попросил, подавшись к нему ущербным своим телом:
— Земляк, выручи, на билет не хватает.
Он фыркнул, обошел инвалида, проследив, чтобы не задеть кисло пахнущую телогрейку, и устремился к вагону.
— Земляк, бойся человека в сером пальто, — сказал ему вслед инвалид.
Сидя в купе, он попивал чай с лимоном, развлекал пышнотелую молодящуюся попутчицу, рассуждал о достоинствах совнархозов и антипартийной подрывной деятельности фракционной группы. Ночью, ворочаясь на полке, он убедил себя в том, что инвалид и цыганка — одна шайка-лейка, специализирующаяся на вымогательствах, решил при следующем случае сдать в милицию эту мелкую уголовную сошку, успокоился и заснул.
Еще года через два он очень ловко подделал чужую подпись и поднялся на очередную ступеньку служебной лестницы. К хрущевской оттепели он отлично приспособился, на собраниях часто поминал работников, пострадавших в период культа, зажигательно звал вперед, к сияющим вершинам, дома мирно жил с женой, уважительно относился к тестю, а по субботам, ссылаясь на занятость по работе, посещал молодую и умелую в любви закройщицу ателье мод и делал ей дорогие подарки.
Именно от нее и шел он в конце декабря, скользя подошвами по утрамбованному снегу. В витринах магазинов красовались наряженные елки, летели на спутниках улыбчивые куклы, изображающие Новый год, стояли в сугробах из ваты у саней покрытые блестками Деды Морозы и Снегурочки. Повсюду горели огоньки, складываясь в порядковый номер грядущего уникального года, две последние цифры которого, поставленные «вверх ногами», становились такими же, как и две первые: «1961».
Неподалеку от такой вот освещенной витрины булочной горько плакала девчушка лет десяти. Он, наверное, не обратил бы на нее внимания — мало ли по каким пустякам плачут дети! — но она робко двинулась ему навстречу, неловко переставляя ноги в больших не по размеру валенках.
— Дяденька, я деньги потеряла. — Тонкий голос ее дрожал. — Батя прибьет.
Он поморщился, назидательно ответил: «Не будь растеряхой», — и пошел дальше, аккуратно обходя коварные ледяные наросты под водосточными трубами, на которых запросто можно поскользнуться и сломать ногу.
Что-то все-таки заставило его обернуться. В свете, падавшем из витрины, ему было хорошо видно, как высокий человек в сером пальто и низко надвинутой на лоб шляпе протянул что-то девочке и погладил ее по закутанной в платок голове. Девочка побежала к дверям булочной, а человек в сером пальто исчез за углом.
Он немного постоял, в растерянности тыча ботинком в слежавшийся сугроб на обочине, а в новогоднюю ночь основательно напился и, как потом говорила жена, плакал во сне.
С женой он все-таки развелся: «агентура» доложила ей о визитах к закройщице, тестя после шестьдесят четвертого года отправили на пенсию. Квартиру они разменяли, жена осталась с родителями, а он приобрел в пользование комнату, очень похожую на ту, в которой когда-то писал донос под лампой с оранжевым абажуром.
На службе о разводе ничего не знали, дела шли хорошо, а все бытовые заботы он поручил приходящей домработнице. С закройщицей он тоже вскоре расстался — все-таки поднадоели они друг другу, — но довольно быстро подыскал замену, да еще и выгодную в смысле снабжения продуктами питания. Его новая связь, сознательно им подобранная, трудилась на благо грядущего коммунизма в системе общепита.
И опять шло время от пленума до пленума, и он служил, не забывая радеть и о собственном благе, как и многие-многие другие, и осенним промозглым вечером, забирая газеты из почтового ящика, обнаружил телеграмму, которую почтальонша, конечно, обязана была вручить лично адресату, да только ведь и почтальонша была обыкновенным человеком, простой гражданкой, строящей вместе со всеми светлое будущее.
Он читал телеграмму, стоя на лестнице, стекла в двери подъезда были разбиты, и слышно было, как шуршит дождь и простуженно дышит ветер. В телеграмме сообщалось, что его мать при смерти.
Мать жила в далеком райцентре, откуда он в молодости уехал поступать в институт, да так и не вернулся, лишь изредка осчастливливая родные края кратким визитом. Ехать нужно было сначала поездом, а потом автобусом по ужасной разбитой дороге, и занимал этот путь двое суток. Двое суток по ноябрьской непогоде.
Все это было очень некстати, потому что в красном зале самого престижного в городе ресторана намечался банкет по случаю юбилея очень-очень уважаемого человека, и приглашение на банкет получили не все горожане, а только избранные, пользующиеся расположением очень-очень уважаемого человека.
Он уважал этого человека, и этот человек тоже питал к нему приязнь. Поэтому он оставил газеты и телеграмму в почтовом ящике и заспешил под дождем ночевать к труженице общепита. Для верности он провел у нее три ночи, сославшись на неотложный ремонт в квартире из-за аварии парового отопления. Труженица потчевала его сказочными яствами, но у него почему-то почти пропал аппетит, и душа принимала только «Рижский бальзам».
Банкет успешно состоялся, и через два дня он вернулся в свою квартиру и вынул из ящика скопившиеся газеты и ту телеграмму. Он еще не успел снять пальто, когда в дверь позвонили. Соседка вручила ему еще одну телеграмму, оставленную почтальоншей. Телеграмма сообщала о дне похорон.
Весь вечер он пил, сидя у окна и вглядываясь в осеннюю темноту. Потом пошел к соседке и попросил взаймы еще бутылку водки. Соседка понимающе покивала, и он забрал бутылку. Походил по комнате, лег в ботинках на диван и уставился в потолок.
…Когда он очнулся, часы на стене показывали начало третьего. В комнате стоял тяжелый запах табачного дыма, люстра во всю мощь своих шести ламп заливала светом стол со стаканом, пустыми бутылками и переполненной пепельницей. Он сполз с дивана, снял ботинки и понес в полутемную прихожую. Швырнул под вешалку и посмотрел в большое настенное зеркало. Человек в сером пальто и надвинутой на глаза шляпе погрозил ему пальцем из зазеркального полумрака.
— Убирайся, не твое собачье дело! — просипел он, подался к зеркалу и увидел в нем свое помятое перекошенное лицо с пустыми глазами.
Утро он встретил у окна. Утро было отвратительным и безнадежным. Когда из туманной мглы стали проступать деревья, он увидел внизу, на тротуаре, знакомую фигуру. Человек в сером пальто поманил его рукой.
Он вздохнул, выудил из пепельницы окурок и несколько минут курил, расхаживая по комнате. Вышел из квартиры и начал очень медленно спускаться по лестнице.
Улицы были грязными и сонными, редкие прохожие осторожно пробирались между лужами. Уныло дребезжали трамваи, воспаленными глазами мигали спросонья светофоры, из подвалов тянуло гнилью. Он покорно брел за человеком в сером пальто, забираясь все дальше в кривые переулки.
Сараи. Помойка. Тихий подъезд. Вслед за человеком в сером пальто он поднялся на четвертый этаж и увидел приоткрытую дверь. За дверью была пустая комната с выцветшими обоями и присохшими к полу собачьими экскрементами. Человек куда-то исчез.
Он вошел, прикрыл за собой дверь и осмотрел комнату. Подошел к окну и сел на пол, обхватив руками колени. Потом снял шляпу, поднял воротник пальто и спрятал руки в карманы.
Комната была ему знакома.
Перекошенная дверь тихо скрипнула, и человек в сером пальто остановился на пороге. Взгляды их встретились и он, наконец, разглядел лицо человека.
— Чего ты хочешь? — вяло прошептал он и медленно встал.
Человек ничего не ответил.
— Хорошо, хорошо, — бормотал он, шаря руками по оконному переплету. — Согласен…
Окно распахнулось — и полезла, полезла в комнату сырость, пропитанная вонью помойки. Он отпрянул от окна и крикнул, с ненавистью глядя на неподвижную серую фигуру: