Обычно в сказках Чуковского какое-нибудь действие совершает тот, а не другой зверь не потому, что это связано с его повадками или приписываемым ему народным творчеством «характером», а ради комического эффекта или запоминающейся звучной рифмы.
В этом, разумеется, нет ничего дурного — поэт вовсе не обязан следовать в характеристиках зверей за фольклором, тем более что часто у Чуковского действуют звери не те, что привычны для русских народных сказок. Самое построение его сказок, акцентирование острого сюжета, а не личности героя (хотя отважный герой-спаситель есть во многих его сказках), и не требует устойчивости, определенности характеристик.
А построение сказок у Чуковского довольно устойчиво и так же, как смысловые и звуковые игры, опирается на многочисленные наблюдения над тем, что любят и хорошо воспринимают малыши.
Устойчива и смысловая направленность сказок. Её очень отчётливо определил Чуковский во вступительной статье к сборнику своих стихов: «По-моему, цель сказочников заключается в том, чтобы какою угодно ценой воспитать в ребёнке человечность — эту дивную способность человека волноваться чужими несчастьями, радоваться радостям другого, переживать чужую судьбу, как свою. Сказочники хлопочут о том, чтобы ребёнок с малых лет научился мысленно участвовать в жизни воображаемых людей и зверей и вырвался бы этим путём за рамки эгоцентрических интересов и чувств. А так как при слушании сказки ребёнку свойственно становиться на сторону добрых, мужественных, несправедливо обиженных, будет ли это Иван-царевич, или зайчик-побегайчик, или муха-цокотуха, или просто «деревяшечка в зыбочке», вся наша задача заключается в том, чтобы пробудить в восприимчивой детской душе эту драгоценную способность сопереживать, сострадать, сорадоваться, без которой человек — не человек».
Обычно сказка начинается с приключения или конфликта, которые приводят к драматическому положению, хоть и опасному иногда, но рассказанному достаточно весело, чтобы не напугать ребёнка. Неожиданно приходит избавление от опасности или примирение взбунтовавшихся вещей с их хозяином, если в этом заключается конфликт («Федорино горе», «Мойдодыр»), и всё кончается весёлой пляской. В таком построении есть кое-что общее с обычной схемой оперетты: экспозиция, лирико-драматический, обычно с комическими приключениями, конфликт и танцевальное заключение. Это совпадение — результат близости эстетического задания: и для оперетты, и для сказок Чуковского характерно живое, быстрое действие — мажорное, ярко эмоциональное, не лишённое некоторого драматизма, но позволяющее включать комические ситуации и привести всё к весёлому плясовому финалу.
Какие же «заповеди» Чуковского обусловили такое построение его сказок?
«… сюжет поэмы для малых детей должен быть так разнообразен, подвижен, изменчив, чтобы каждые пять-шесть строк требовали новой картинки…»
«… эта словесная живость должна быть в то же время лирична. Поэт-рисовальщик должен быть поэтом-певцом. Ребёнку мало видеть тот или иной эпизод, изображённый в стихах: ему нужно, чтобы в этих стихах были песня и пляска… Недаром в детском фольклоре всех стран уцелели в течение столетий главным образом песенно-плясовые стихи».
«Мне кажется, что всякие сказки-поэмы и вообще крупные фабульные произведения в стихах могут дойти до маленьких детей лишь в виде цепи лирических песен — каждая со своим ритмом, со своей эмоциональной окраской». (Курсив мой. — А. И.)
Многое в этих «заповедях» подтверждено всем, теперь уже богатым, опытом советской поэзии для маленьких. В частности, несомненно, что «пишущий для детей должен мыслить рисунками». Вызывает некоторые сомнения только сказанное о цепи лирических песен.
Я не уверен, что сказки Чуковского можно отнести к жанру лирики. Они ярко эмоциональны, но ведь нельзя же ставить знак равенства между эмоциональностью и лиричностью. Эпизоды, приближающиеся к лирике, встречаются в сказках, но это только эпизоды, отнюдь не цепь лирических песен. А в «Мойдодыре», например, с его великолепной динамикой темпераментного повествования, энергией, чёткостью и звучностью стиха не найти ни одной лирической строки.
Превосходна ритмическая чёткость каждой сказки, каждой строфы Чуковского, но редко это ритм песни. Благозвучие, обилие гласных, о котором очень заботится Чуковский, справедливо полагая, что нагнетание согласных делает стихи непригодными для малышей, характерны для: песни. Но короткие фразы, и смежные рифмы, и поступь ритма, для песни как будто слишком чёткого и ударного, но зато очень удобного для скандирования, которое так любят малыши, — всё это делает сказки Чуковского отчётливо декламационными. И в этом, а не в песенности, думается, их своеобразие, их большая ценность.
В самом деле, ведь именно то, что синтаксическое и ритмическое строение, характер рифмы, лексика, звукопись отлично укладываются в памяти ребёнка, настойчиво требуют произнесения вслух, и привело к этому чуду: в два с половиной года дети без запинки говорят все 125 строк «Мухи-Цокотухи», а в три года и 170 строк «Тараканища». Произносят, декламируют, скандируют, но испытывают ли потребность их распевать? Вероятно, лишь в той мере, в какой они готовы, когда придёт охота, распевать любую ритмическую фразу. А маршировать, ходить, бегать, плясать, махать руками под стихи Чуковского действительно очень удобно — к этому располагает стремительное и весёлое движение сказки.
Лирико-песенный (или, вернее, речитативный) характер носят главным образом эпизоды, выражающие драматизм ситуации. Они акцентированы, так как находятся в центре повествования, совпадают с кульминацией сюжета и, кроме того, обычно ритмически выделены из окружающего текста. Я говорю о речитативности этих эпизодов, так как часто они близки к народным причитаниям:
«Дорогие гости, помогите!
Паука-злодея зарубите
И кормила я вас,
И поила я вас,
Не покиньте меня
В мой последний час!»
(«Муха-Цокотуха»)
Плачет серый воробей:
«Выйди, солнышко, скорей!
Нам без солнышка обидно —
В поле зёрнышка не видно!»
(«Краденое солнце»)
«Ой, куда вы, толстопятые, сгинули?
На кого вы меня, старого, кинули?»
(«Краденое солнце»)
Бедные, бедные звери!
Воют, рыдают, ревут!
(«Тараканище»)
«О, если я не дойду,
Если в пути пропаду,
Что станется с ними, с больными,
С моими зверями лесными?»
(«Айболит»)
Но и драматические эпизоды не всегда у Чуковского песенны или речитативны. Они могут быть эпически торжественными, иначе говоря, подчёркнуто декламационными:
И горы встают перед ним на пути,
И он по горам начинает ползти.
А горы всё выше, а горы всё круче,
А горы уходят под самые тучи!
(«Айболит»)
Они могут выражаться в экспрессивном, отнюдь не лиричном монологе:
«Если топну я ногою,
Позову моих солдат,
В эту комнату толпою
Умывальники влетят,
И залают, и завоют,
И ногами застучат,
И тебе головомойку,
Неумытому, дадут —
Прямо в Мойку,
Прямо в Мойку
С головою окунут».
(«Мойдодыр»)
В чем же заключается находка, которая дала поэту основание говорить, что необходимо было «найти особенный лирико-эпический стиль, пригодный для повествования, для сказа и в то же время почти освобождённый от повествовательно-сказовой дикции»?
Мне кажется, секрет здесь в сюжетном и эмоциональном напоре повествования, в сочетании этого напора с плавностью, благозвучием стихов. Они льются потоком быстрым и энергичным, как горный ручей, — для лирической песни нередко слишком быстрым и энергичным. Этот ручей причудливо вьётся благодаря частой смене эмоций, которой всегда сопутствует смена ритма, но не встречает на пути порогов, никогда не спотыкается. «Никаких внутренних пауз детские стихи не допускают…»
Энергия повествования и ритма, непрерывность потока поэтической речи, благозвучие стиха, очевидно, и рождают сказ, «освобождённый от повествовательно-сказовой дикции», — сказ, очень удобный для произнесения или декламации, но не обязательно напевный.
Энергия ритма в сочетании со стремительным движением сюжета органично приводит к плясовому финалу — не просто мажорному, а бурно-весёлому: