Покорность судьбе — ключ к разгадке стойкости русских людей перед лицом всех тяжелых испытаний, выпадающих им на долю. Склонность русских к фатализму и предопределению отметил еще Петр Яковлевич Чаадаев [101], описывая русский национальный характер. «Самой глубокой чертой нашего исторического облика является отсутствие свободного почина в нашем социальном развитии. Присмотритесь хорошенько, и вы видите что каждый важный факт нашей истории пришел извне, каждая новая идея почти всегда заимствована» [102]. Эта покорность усиливалась тем, что православная церковь всегда видела в безропотном принятии земного страдания путь к божественному искуплению. Русские «заимствовали» именно эту христианскую традицию. Такой взгляд на жизнь уравновешивает отчаяние смирением и покорностью.
Чаадаев рассматривает этот выбор как ошибочный. «В то время, когда среди борьбы между исполненном силы варварством народов Севера и возвышенной мыслью религии воздвигалось здание современной цивилизации, что делали мы? По воле роковой судьбы мы обратились за нравственным учением, которое должно было нас воспитать, к растленной Византии, к предмету глубокого презрения этих народов. <...> Выдающиеся качества, которыми религия одарила современные народы и которые в глазах здравого смысла ставят их настолько выше древних, насколько последние выше готтентотов или лопарей; эти новые силы, которыми она обогатила человеческий ум; эти нравы, которые под влиянием подчинения безоружной власти стали столь же мягкими, как ранее они были жестоки, — все это прошло мимо нас. <...> Сколько ярких лучей тогда уже вспыхнуло среди кажущегося мрака, покрывающего Европу. <...> обращаясь назад к языческой древности, мир христианский снова обрел формат прекрасного, которых ему еще недоставало. До нас же, замкнувшихся в нашем расколе, ничего из происходившего в Европе не доходило» [103].
Философскую границу между православной и католической церковью можно наблюдать на карте Европы как разделение алфавитов, отмечающих, которая из церквей появилась на этой территории первой. Православие принесло кириллицу, а католичество латиницу. Русские, белорусы, украинцы, болгары и сербы пользуются кириллицей. Поляки, чехи и словаки используют латиницу.
Чаадаев был прав в том, что Россия заимствует приходящие извне идеи: на смену язычеству из Византии пришло христианство, которое в свою очередь сменил заимствованный коммунизм, впоследствии замененный импортом рыночного капитализма. Единственное, что он не учел — это факт, что заимствование всегда адаптируется к российской почве, на которой произрастает. Еще Дидро (1713–1784) в беседе с русской императрицей Екатериной Второй заметил: «Идеи, перенесенные из Парижа в Санкт-Петербург, приобретают иной оттенок» [104]. Перевод М&К — хороший тому пример. Фатализм, предопределенность и мрачность — вот какие оттенки они добавляют к Толкину. И это всегда было характерной чертой русской литературы.
М&К — представители «старой гвардии». Другие переводчики в своих менее политизированных версиях представляют новый уклад жизни, заимствуя из-за границы более свежие идеи. Если какой-то христианский писатель и открыл заново красоту языческой старины, то это был Толкин, а новые переводчики преодолевают раскол, описанный Чаадаевым, из-за которого идеи Европы оставались за пределами России.
Ясно, что такие идеи все же пробиваются. В своей вступительной статье [105]к русскому изданию К. С. Льюиса «За пределы безмолвной планеты» и «Переландра» Яков Кротов суммирует роль надежды во «Властелине Колец»:
Льюис выбрал первый путь, путь положительного богословия; Толкин второй. Мир Средиземья, который он создал в фантастической трилогии «Повелитель колец», на первый взгляд близок к миру языческому, к миру рыцарских романов. Но и язычники, и рыцари были отнюдь не внерелигиозны и не безрелигиозны. Язычники знали очень даже много богов, а рыцари могли поклоняться Христу, Перуну, Одину, Аллаху, Фортуне или, на худой конец, собственной силе. Герои Толкина удерживаются от обращения к Богу, Удаче или своей мощи даже тогда, когда все их к этому подталкивает. Их мир начисто лишен тех религиозных субстанций, которые заполняли мировоззрение язычников или героических эпосов. Его герои переполнены надеждой — но надежда эта возложена на абсолютно не названное, не обозначенное пространство, на пустоту. И — держится! Вот эта огромная пустота, совершенно гениально не названная — и есть Бог, более того — Бог Библии, Бог Льюиса, Бог Церкви.
В главе «Белый всадник» сцена воскрешения Гэндальфа перекликается с Преображением Христа на горе Фавор (Матфей 17:1–9, Марк 9:2–9 и Лука 9:28–36). Трое оставшихся членов Братства — Арагорн, Леголас и Гимли, испытывая одновременно восторг, изумление и страх, не находят слов (Т. 125). Когда Арагорн вновь обретает дар речи, он говорит, что Гэндальф вернулся к ним «паче всякого чаяния». Это высказывание перекликается с Католическим Катехизисом о последних словах Христа на кресте. Там они воспринимаются как молитва для всего человечества, на которую Святой Отец отвечает «паче всякого чаяния» Воскрешением своего Сына (2606). Фраза толкиновского Арагорна. перекликается с этой строкой Библии: «Паче всякого чаяния, вы вернулись к нам в час крайней нужды!» (Т. 125). В таком контексте слово чаяниенастолько сильно отражает — сознательно или подсознательно — христианство Толкина, что переводчики, которые в этом месте отказываются от надежды, отнимают у читателей ключевой момент его философии.
Не удивительно, что Яхнин — один из тех, кто здесь оставляет «всякую надежду» (ЯДБ.82). Более неожиданно, однако, что Немирова, а не Бобырь составила ему компанию по безнадежности(Н ДТ.98). Бобырь, по-видимому, распознала ключевой характер этого эпизода, и ее перевод фразы Арагорна вполне адекватный, только без слов из библейского языкового пласта (Б.161; У III.517). Грузберг (Гр ДК.116) и ВАМ (ВАМ ДТ 2003.667) тоже правильно передали фразу, и тоже упустили возвышенность стиля. Г&Г и Волковский почти одинаково мрачно оценили ситуацию, поскольку у них Гэндальф вернулся: «когда мы уже стали терять надежду» (В ДТ.142; Г&Г ДК.89).
К&К удалось справиться и со смыслом, и со стилем. У них Арагорн говорит, что Гэндальф возвратился «паче всякого чаяния» (К&К ЛБ. 130). Их успех дополняется сноской, в которой они указывают на параллели между библейским Преображением Христа на горе Фавор в присутствии трех Апостолов и явлением воскресшего Гэндальфа трем членам Братства (К&К ДБ.506).
Вариант перевода М&К ключевой фразы «паче всякого чаяния» указывает на близкую лингвистическую связь между чаянием (надеждой) и отчаянием. У М&К Арагорн говорит: «Ты ли это возвратился в час нашего отчаяния.» (М&К ДТ.110). Они употребляют здесь слово отчаяние, в отличие от К&К, которые используют слово чаяние. Эти два варианта разделяет только приставка от-, добавление которой придает противоположный смысл корню слова.
Употребляя здесь слово отчаяние, М&К возвращают читателя к Совету Эльронда и к спору Гэндальфа с Эрестором, где Эрестор называет план уничтожения Кольца «дорогой отчаяния. Или безумия, сказал бы я, если бы меня не удерживала глубокая мудрость Эльронда» (F.352) Хотя слова надежда/чаяниеи отчаяниеопределяют полюсы религиозного диспута, толкиновская фраза «паче всякого чаяния» не является синонимом отчаяния. В контексте, который Толкин вложил в этот отрывок, значение слова чаяниеаналогично тому, в котором оно употребляется в Католическом Катехизисе. Это метафора неправдоподобного, абсолютно невероятного, на что нет смысла надеяться воскресения Гэндальфа из мертвых. В этом контексте, фраза «паче всякого чаяния» не выступает синонимом отсутствия надежды или отчаяния у трех оставшихся членов Братства, а лишь описанием их безграничного удивления самим фактом возвращения Гэндальфа к жизни, то есть событием, на которое, с точки зрения логики, не было никакой надежды. Введя слово отчаяниев эту сцену, М&К возвращаются к своему определению отчаянияв споре на Совете Эльронда, что, в терминах М&К, неумолимо ведет к поражению (М&К Х 1982.201, Х 1988.333). Отзвук отчаянияиз спора придает переводу М&К оттенок роковой предрешенности и мрачности, которого нет у самого Толкина, но который прекрасно вписывается в мироощущение М&К.