Всемирность в высшей степени свойственна языку Гоголя, как и масштабу его мышления. Язык не оторвать от мыслей, речь, хотя в отдельных местах и темная, особенно там, где Гоголь переходит на тон нравоучения (то оттого, что еще не все просветилось в нем самом, говорил он), она воспаряет и очищается в поэтической ее части — тут у Гоголя в русской поэзии нет соперников, он — та же «тайна», что и русский язык.
5
Гоголь относится к слову как к поприщу. Он даже готов был сидеть в департаменте над казенною бумагою, чтобы быть полезным России, но потом бросил переписывание (по должности он был писец) и стал писателем. Для Гоголя писательство — служение, почти священнодействие — и в смысле отношения к слову и к мастерству. «Его тяжелый, влачащийся по земле стих», — пишет он о Вяземском, и мы понимаем, что это приговор Вяземскому-поэту. Он даже Державина порицает за всегдашнюю его небрежность и сетует, что тот добрую половину своих од не сжег, — так было бы лучше. Идеал для него Пушкин: «поэзия была для него святыня, — точно какой-то храм. Не входил он туда неопрятный и неприбранный; ничего не вносил он туда необдуманного, опрометчивого из собственной жизни своей, не вошла туда нагишом растрепанная действительность».
Гоголь обрекал свои несовершенные творения уничтожению. Он их сжигал.
Это был жестокий суд, — но он соответствовал требованиям, которые Гоголь налагал на поэта. В этом смысле Гоголь — критик своих собственных творений — был целен.
Это единство гоголевского мироотношения и отношения к творчеству составляет главную его особенность и, мы бы сказали, отдельность в русской литературе. Гоголь не выдал в свет того, что считал недостойным быть в «храме» искусства.
Поэтому его требования к поэту — требования послушничества, отречения от мира во имя работы. Он пишет об этом Жуковскому, А. А. Иванову, который жил только писанием своей картины, Погодину, Аксаковым, Шевыреву и другим. Лучше молчать, чем явиться миру с неготовыми мыслями и — неготовыми картинами, лучше жечь, нежели печатать, лучше вообще уйти, чем повторяться и не иметь что сказать. Мы не в состоянии охватить тот идеал, который рисовался Гоголю и согласно которому он строил здание «Мертвых душ». Не постигши этого идеала, мы не в состоянии судить и о мере взыскательности, принятой им. Нам дано лишь принять ее как негодование художника против себя, без которого Гоголь не был бы Гоголем.
То, что другим (его слушателям) казалось высокими образцами поэзии, не было образцом для него. Он стремился к высшему совершенству и к полной законченности. Сама величественность гоголевских описаний (даже этих лукулловых обедов, которые устраивает Петр Петрович Петух во втором томе) как бы пересиливает недостаточность изображаемой жизни, ее ущербность, ее односторонность. Оттого поэма Гоголя — и поэма, и полное поэтическое произведение, что изваяна она из цельного камня, что целое она уже в художественном смысле, что нет ничего мешающего глазу в ней, что она сама — поэт, как сказал Гоголь о русском языке.
Действительность нигде нагишом не является у Гоголя, хотя, кажется, именно такою он ее и пишет — в «Повести о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем», в «Коляске», «Носе», «Мертвых душах». Какая уж там поэзия — одна проза, одни серые будни, подернутые к тому же сеткой дождя, — дождь идет и в «Записках сумасшедшего», где до нитки промокает Поприщин, и во время поездки Чичикова, и в финале повести об Иване Ивановиче и Иване Никифоровиче. Есть у Гоголя отрывок «Дождь был продолжительный» — это животрепещущий кусок гоголевской прозы со всеми прелестями ее неприкрытых запахов, звуков и вопиющий «обыкновенностью», но и тут мастерство Гоголя пересиливает, кажется, подлую действительность, гоголевское поэтическое «благозвучие» берет верх над разорванными явлениями жизни.
В статье «В чем же наконец существо русской поэзии» Гоголь, говоря о Фонвизине, употребляет выражение «идеалы огрубения». Он относит эти слова к героям «Недоросля» — великой комедии русской литературы XVIII века. Казалось бы, речь идет об отрицательных персонажах, о недостойных людях, но Гоголь употребляет при характеристике их слово «идеал». Нет ли тут противоречия? С точки зрения поэтической нет. Потому что и недостойный человек, закоренелый злодей (как Яго у Шекспира) может быть идеал в смысле полноты выразившихся в нем отталкивающих свойств. Вот эта полнота, законченность образа, его совершенное владение мыслью, идеей есть, по Гоголю, идеал, а стало быть, и красота. Тут искусство вступает в соревнование с действительностью, оно побеждает ее в низких ее проявлениях.
Вот почему теория и практика Гоголя — это теория и практика соответствия мастерства внешнего, художнического, поэтического мастерству душевному. Для Гоголя нет полезной литературы, нужной литературы, которая не была бы литературою, то есть идеалом в отношении поэтическом, в отношении вкуса и меры. Ваши идеи хороши, пишет он молодому К. Аксакову, обсуждая его драму, но они не воплощены в слове, нужна живость, нужно живое дрожание жизни.
Гоголь был неумолим, когда речь заходила о каком-то попустительстве по отношению к святости мастерства. Он не щадил ни дружб, ни дружеских привязанностей. В книге писем, обидевшей многих, он без сожаления выставил на свет литературное неряшество Погодина. (К нему относились замечания о «гнилых словах», которые мы цитировали выше.)
Он и себя корил впоследствии за то, что поспешил с «Выбранными местами…». Их разбросанность, темный язык раздражали его. У Гоголя хватило духу признать эту книгу «оплеухою» себе: поэт в нем негодовал столь же сильно, как и человек.
Усилия Гоголя по преодолению слова есть усилия последних лет его жизни. Они напоминают неустанный труд художника из повести «Портрет», который, однажды в совершенстве изобразив зло (лицо ростовщика), старается стереть это изображение столь же совершенным изображением добра. Всю мощь своего гения, направленного ранее на изображение зла, Гоголь повернул, как и его герой, на «обработку» добра. Эта перестройка стоила ему жизни.
Может, он не так распорядился талантом? Может, как утверждают некоторые, стоило бы ему заняться тем, чем занимался он до своего перелома, то есть писанием комических повестей и пьес, — и все было бы хорошо?
Но слишком уж мы бываем умны по отношению к тем, кто до нас вставал на путь искания истины.
В Гоголе говорил и инстинкт мастера, а мастер — сам себе голова. В «Выбранных местах…» он создал образ главного мастера своего мастерства — Пушкина, творения которого и его великая жизнь (Гоголь прямо назвал Пушкина в книге «великим человеком») должны быть примером для поэта. «Если сам Пушкин думал так, то уж, верно, это сущая истина», — писал в статье «О лиризме наших поэтов» Гоголь.
Образ Пушкина — образ мастера — проходит через все писания Гоголя. К Пушкину он возвращается в своих письмах, на Пушкина ссылается, когда ему требуется поддержка высшего авторитета. Пушкину посвящены целые статьи и значительные куски во всех гоголевских критических работах. Чуть что — Гоголь вспоминает Пушкина, оглядывается на Пушкина, глазами Пушкина глядит и на себя, и на своих современников. Пиетет Пушкина в критике Гоголя велик, нет строже судьи у Гоголя, чем Пушкин, нет мастера, который превзошел бы мастерством Пушкина. Были минуты, когда Гоголь признавался друзьям (и это была сущая правда), что он не может писать… без Пушкина. Мастер жаждал требовательности мастера, мастеру нужен был мастер — чьими глазами еще мог он посмотреть на себя? Присутствие в литературе Пушкина было для Гоголя такой же необходимостью, как присутствие звезды — для другой звезды, одного небесного тела — для другого небесного тела. Только их взаимное притяжение, равновесие и отталкивание, их близость и расстояние, их разделяющее, в котором они все равно видны друг другу и сосуществуют (да и не только сосуществуют, но и просто существуют), дают им возможность быть самими собой и просто быть, потому что и гении не могут существовать в пустоте, им нужно присутствие иных гениев. Гоголь любил цитировать стихи Языкова:
Так гений радостно трепещет,
Свое величье познает,
Когда пред ним гремит и блещет
Иного гения полет.
Пушкин был иной гений. С уходом Пушкина что-то нарушилось в этом равновесии. Что-то лопнуло в небесной механике противостояния, и Гоголь ощутил тяжесть своего одиночества.
6
В таланте оценивать мастерство Гоголь видит тоже талант творчества. «Мы должны заметить, — пишет он в статье „О движении журнальной литературы в 1834 и 1835 году“, — что критика, основанная на глубоком вкусе и уме, критика высокого таланта имеет равное достоинство со всяким оригинальным творением: в ней виден разбираемый писатель, в ней виден еще более сам разбирающий. Критика, начертанная талантом, переживет эфемерность журнального существования». Напряженно ища отклика в читателе, живя, кажется, этим отношением читателя к его творениям, Гоголь вместе с тем отделяет читателя от ценителя — последнего он даже именует сибаритом и говорит, что у него «слишком тонкое обоняние». К числу ценителей относятся немногие. Всего пять-шесть человек во всем Петербурге, пишет Гоголь матери, может быть, найдется из тех, кто способен истинно понимать искусство. О том упоминает он и в статье «Несколько слов о Пушкине»: тесен круг ценителей, и чем больше поэт становится поэтом, тем теснее этот круг.