Исключения бывают. Журналам приходится все-таки заботиться о «самоокупаемости», а если в стихах и в прозе речь будет только о кулаке, то подписка останется только принудительная (библиотеки, клубы и т.д.), и все мольбы, обращенные к подписчику частному, чтобы тот «не позабыл озаботиться своевременной присылкой подписной платы» на ближайший год или полугодие, останутся гласом в пустыне. Поэтому и допускаются поблажки. Так, в «Новом мире» печатается блестящий и увлекательный «Петр I» Ал. Толстого, — правда, печатается небольшими порциями, обыкновенно между двумя рассказами или повестями особенно «ударными». Из больших вещей, помещенных в этом журнале за последнее время, надо выделить новый роман Леонова «Соть». Он должен вскоре выйти отдельным изданием, и тогда о нем надо будет поговорить подробно. Роман очень талантлив, как все, что Леонов пишет. Но он бледнее «Вора», и многое в нем кажется написанным по указке, без увлечения и интереса. Критика — вообще к Леонову враждебная, — на этот раз к нему оказалась довольно благосклонна, вероятно, потому, что роман «производственный». Другое «производственное» сочинение в том же журнале — «Гидроцентраль» Мариэтты Шагинян — скучно и вяло донельзя.
В «Звезде» окончен горьковский «Клим Самгин». Сейчас печатается бледноватый роман М. Слонимского «Фома Клешнев» и повесть Ольги Форш «Сумасшедший корабль» из быта интеллигенции в первые годы революции. В этом журнале сравнительно недурны стихи, что объясняется, вероятно, присутствием в составе редакции Н. Тихонова, поэта даровитого и знающего в своем деле толк. Бывают любопытные вещи и в архивно-мемуарном отделе «Звезды» — их больше, во всяком случае, чем в других журналах: письма Блока, нередко замечательные, статья К. Чуковского о «Молодом Толстом», содержащая несколько неопубликованных документов, даже воспоминания Бонч-Бруевича о Кропоткине, написанные тенденциозно и сбивчиво, но по материалам, не лишенным интереса.
В «Красной нови» царит то Гладков, то Никифоров, то Сергеев-Ценский, то Эренбург. Последний печатает в журнале свои путевые очерки — очень удачные, в общем, особенно если сравнить их с его беллетристикой. Гладков в последнем номере «Красной нови» поместил курьезный рассказ «Вдохновенный гусь» — картину провинциально-партийных нравов.
В «Молодой гвардии» достойны внимания очерки – о «новом быте», о «колхозе» и др. Беллетристика же совсем слаба. Сейчас там в виде главной приманки печатается роман Новикова-Прибоя «Цусима», где больше всего речи — как и можно было ожидать — о тупости и жестокости офицеров. Красок автор не пожалел, и, пожалуй, даже наиболее «сознательные» из его поклонников признают, что он перестарался.
Об остальном не стоит говорить: беспросветная казенщина. Особый, приз за усердие по этой части следовало бы выдать журналу «На литературном посту». В этом издании печатаются только статьи. Тон, содержание, напряжение их таковы, что можно смело сказать: никогда, нигде, в самые мракобесные времена, в самых покорных листках не проповедовалось что-либо подобное. Бумага все терпит, но нет предела и терпению советских читателей.
<«ФОРЕЛЬ РАЗБИВАЕТ ЛЕД» М. КУЗМИНА. –
«В ЛЕСУ» Е. КЕЛЬЧЕВСКОГО>
М. Кузмин начал писать стихи очень поздно, после тридцати лет. Он сам не раз рассказывал, что Брюсов советовал ему:
— Михаил Алексеевич, вы должны писать стихи. — Кузмин отвечал: «Я не могу, не умею…» В один прекрасный день он решил Брюсова послушаться. Когда человек еще очень молодой начинает заниматься поэзией, у него, помимо формальной неопытности, сказывается во всем неопытность умственная, душевная и долгие годы учения идут потом не столько на тренировку в стихосложении, сколько на «искание самого себя», своей темы и своего стиля. Кузмин взялся за стихи, будучи уже сложившимся человеком, и притом человеком изощренной культуры, напряженной душевной жизни. В его тогдашнюю речь вплетались воспоминания о волжских скитах, где он будто бы провел молодость, и цитаты из Боккаччио, которого он знал чуть ли не наизусть, византийские предания и древнерусские духовные песни… Он говорил о второстепенных французских авторах XVIII века, как о своих близких знакомых, и с тою же легкостью ссылался на последнюю, только что прогремевшую парижскую знаменитость. Он умел как никто, «хранить молчанье в важном споре», молчать с таким видом, что спорящим становилось не по себе, – будто ясно было, что именно он, молчащий Кузмин, знает и понимает по предмету спора больше всех и только из-за каприза или по лени не благоволит высказаться… Во всем этом не было никакой позы. Кузмин был слишком умен, чтобы соблазниться ролью доморощенного российского эстета-денди или «петербургского Уайльда», как называли его некоторые невежественные поклонники. Кузмин всегда оставался самим собой — талантливейшей и сложной натурой, личностью, которая могла бы стать поистине замечательной, если бы… трудно, в сущности, сказать, что «если бы». Сказать, что не было в Кузмине стержня, не было «костяка» — диагноз будет слишком общим, а едва ли к Кузмину что-либо общее применимо. Остановимся лишь на том, что «чего-то» чрезвычайно важного, чрезвычайно необходимого Кузмину не хватало, и потому с годами почти все им написанное распылилось, обветшало… Перечитывая теперь его изысканно-небрежную прозу, его томные стихи, мы не без некоторого недоумения ищем в этих книгах того, что так восхищало когда-то Вячеслава Иванова и Брюсова, Анненского и Блока. И не всегда находим.
Литературное дарование Кузмина, в особенности дарование стихотворное, не было ни очень велико, ни очень значительно. Стихи его возникли случайно, и «пафоса неизбежности» в них нет. Но благодаря тому, что Кузмин был человеком редкостным по своеобразию и законченности, и еще потому, что обратился он к поэзии в зрелости, ему удалось оставить в книгах своих — то здесь, то там — какой-то неизгладимый след своей души, своего сознания, – несколько строк, десять или пятнадцать небольших стихотворений, прелестных и как бы беспомощных, жалких и очаровательных. Оттого кажется, если бы мы вздумали разобрать кто из стихотворцев последнего периода нашей литературы был поэтом, а кто лишь «виршеплетом», хотя бы и блистательным, то в первый, очень короткий список Кузмина все-таки надо было бы включить без колебаний. Он нашел в себе силы пробиться сквозь «толщу слова», — вероятно, потому, что литература его, собственно говоря, никогда не прельщала, и в самый разгар увлечения формальными опытами он над ними только посмеивался. Кузмина не интересовала словесность как нечто целое, создаваемое общими трудами, традициями, преемственностью. Он хотел своего голоса, пусть даже только «голоска», но своего — и этого он добился. Душа в его стихах осталась: детски-мудрая и в то же время испуганная, растерянная. Между прочим, надо сказать, что Блок, который Кузмина высоко ставил и очень ценил, по-видимому, остро ощущал в Кузмине беспомощность или, лучше сказать, беззащитность, хрупкость, как основную его черту. В 1920 г., когда Кузмин справлял в Петербурге свой пятнадцатилетний юбилей, Блок в публичном собрании обратился к нему с речью и, помнится, сказал: «Я боюсь, что наша жестокая жизнь сделает вам больно…» Было в блоковском голосе, во всем его облике что-то глубоко-дружественное по отношению к Кузмину, покровительственное без высокомерия, почти отеческое, хотя годами он был много моложе его.
Все это еще близко, но уже и далеко от нас. Опасения Блока, в сущности, сбылись, и наше жестокое время» действительно причинило боль Кузмину, отодвинув его раньше срока в историю, до срока состарив его. Кузмин, несомненно, это сознает, он пытается отстоять себя и свое место. Вот уже десять лет как его поэзия резко изменилась: вместо прежних «прозрачных» стихов он пишет теперь стихи нарочито-невнятные, деланно-исступленные, обманчиво-мощные, полные криков и выкликов; вместо «прекрасной ясности», им же самим когда-то провозглашенной, он искусственно и намеренно все в своих стихах сбивает и затемняет… Достигается этим немногое. Стихам из «Нездешних вечеров» или «Парабол» далеко до ранних «Осенних озер»: как бы ни были они мастерски написаны, они холоднее и фальшивее их. Последний, давно обещанный сборник Кузмина — «Форель разбивает лед» — все любители поэзии ждали с большим интересом: в журналах ведь имени его никогда не видно. Как он пишет теперь? О чем? Какова его теперешняя манера? Интриговало самое название книги, до крайности причудливое.
Образ форели, разбивающей лед, проходит через весь сборник как лейтмотив. По-видимому, для поэта — это образ жизни трепещущей, буйной, уничтожающей все преграды. Стихи в книге почти все сплошь «мажорные»: восторженное славословие бытию, хотя бы и трудному, существованию, хотя бы и скудному. Кое-что напоминает прежнего Кузмина — по легкости, по грации и той подлинной стилистической утонченности, которой во всей нашей новой поэзии, пожалуй, один только Кузмин и достиг. Другое – не то что слабое, но претенциозное. И потому удивляет и даже иногда раздражает. Но в общем, надо сказать – книга стоит того, чтобы ее прочесть. Лучшим доказательством этому служит то, что пока ее читаешь, о всех теоретических соображениях, касающихся новой кузминской манеры или того, как он писал раньше, как пишет теперь, — обо всем этом забываешь. Конечно, это не «высокая» поэзия. Конечно, звук слаб и однообразен, темы коротки, кругозор тесен. Ничего похожего на какую-либо тайну здесь и «не ночевало». Но в этой поэзии есть лучистая «тепловая энергия», есть благоволение к миру и ко всему живому, — и, по-видимому, это ее свойство неистощимо, потому что в новых стихах Кузмина оно стало заметнее, чем прежде.