Вопрос, мне кажется, очень существенный. От правильного и своевременного разрешения его зависит иной раз вся литературная судьба человека. Но разрешение его требует некоторого мужества и умения отказываться от иллюзий. Должен оговориться, что я совершенно не разделяю того предвзятого «противопоэтического взгляда», который не раз полушутливо-полусерьезно высказывал здесь же М. А. Осоргин, и никак не могу согласиться, что стихотворная речь есть что-то устарелое, отжившее… Однако, несомненно, поэзия (имею в виду поэзию в узком смысле слова, т. е. стихи) идет в современной литературе на убыль, — и это, конечно, явление не случайное. Не случайно и то, что почти все писатели непременно стихами дебютируют и лишь позднее, когда их сознание становится более взрослым и требовательным, от них переходят к прозе. Дело, очевидно, в том, что стихи дают человеку возможность высказаться целиком, во всем объеме и глубине его сознания и даже «подсознания» только в тех редких, редчайших случаях, когда этот человек родился «певцом», т. е. существом, душа которого вполне оживает и раскрывается лишь в музыкальной, ритмической стихии, — иначе стихи человека связывают, заставляя его тщетно искать в формах еще чуждых выражений своего, личного, неповторимого… Стихи нисколько не устарели для подлинного поэта, — вернее, для «только поэта», — но они уменьшают, умаляют писателя, который к ним обращается по инерции или из подражания другим. И нет никаких оснований чваниться положением и знанием стихотворца как чем-то исключительным, вроде как высшей, по сравнению с прозаиками, степенью литературного «посвящения», – решительно никаких. Наоборот, «только поэты» не первые люди в литературе, и никогда ими не были, особенно в литературе русской. Я решусь сказать, что «певцом» не был, в сущности, и сам Пушкин: это особенно ясно становится в тридцатых годах, когда Пушкин, вырастая умственно и духовно, бесспорно слабеет как лирик, — что вызывает вздохи сожаления у Белинского… Пушкин в прозе не менее значителен и велик, чем в стихах, и вся творческая «линия» его жизни есть путь от стихов к прозе. Крайне характерно, между прочим, что презирая в юности белые стихи и втихомолку посмеиваясь над несравненным их мастером, Жуковским, Пушкин к концу своей короткой жизни почувствовал к ним влечение, наполовину жертвуя и звуками сладкими ради других сторон поэзии. Белые стихи были для него мостиком к прозе. Иначе, менее отчетливо, но в том же направлении шло развитие Лермонтова… И один, пожалуй, во всей нашей литературе найдется «только поэт» — Некрасов, если не считать еще его идейного антипода Фета, величину, сравнительно второстепенную. (Что касается Тютчева, то он скорее не пожелал «снизойти» к прозаической речи и, при некотором своем литературном дилетантизме, недостаточно внимательно оценил ее возможности для себя; едва ли он к ней не был способен.) Некрасов, действительно, возвышается в стихах над самим собой и даже над непосредственным смыслом своих слов, обогащая и углубляя их безмерно. Некрасов одержим ритмом, как никто, — а вне его сразу падает, становится «своей тенью», как отчасти и Блок. Из современных русских поэтов такова Анна Ахматова. Подчеркивая при этом, что Ахматову едва ли кто-нибудь назовет наиболее значительным явлением в теперешней русской словесности, как, наверно, никто не скажет и о Некрасове, что это величайший русский писатель. Стихотворная «одержимость» вовсе не есть признак гениальности. Это особенность, не более, свойство, особенность, не более, — и настоящее литературное величие все реже и реже этим свойством сопровождается.
Стихи мешают нашим «молодым поэтам» стать писателями: я имею в виду, разумеется, тех, кому «есть, что сказать», других они временно спасают от небытия, ибо стихи в противоположность прозе можно писать довольно долго, скрывая и от себя и от других, что они «ни о чем»… Читая наиболее содержательные стихотворения в «Сборнике Союза» или в «Перекрестке», прежде всего и острее всего чувствуешь условность извне навязанной формы, неорганичность ее, влекущую за собою фальшь в словах или в тоне. Если даже нет фальши, то есть невнятность, не позволяющая расслышать и уловить то, что поэт хотел бы в своих стихах выразить. Среди всех поэтов, произведения которых помещены в двух названных мною сборниках, есть только один автор, которому стихи, по-видимому, нужны действительно и для которого они естественны, — причем я вовсе не стану утверждать, что он из всей группы самый даровитый: это — В. Смоленский. Стихи позволяют ему «найти себя». Они не вызывают мысли, что если бы их переписать наново, если бы автор по-другому сказал то же самое – было бы больше достигнуто. Нет, большего Смоленский никогда и ни при каких условиях из данного материала создать не мог бы, – и оттого его меланхолия, не очень оригинальная сама по себе, убедительна, что она как будто прямо, без остановки и без задержки перешла из его сознания в слова. О других этого не скажешь. Есть в «Перекрестке» и в «Сборнике Союза» стихи хорошие и запоминающиеся, но все-таки думаю, авторам их когда-нибудь удастся сильнее, полнее, страстнее, — хочется добавить «самозабвеннее», — высказаться. Только, может быть, это будет не в стихах.
Сомнения возбуждает Довид Кнут. Его неподдельное дарование развивается медленно и верно, и ему, пожалуй, со стихотворной дороги сворачивать не придется. Но лучшие из до сих пор напечатанных им стихов — все-таки стихи белые («Воспоминания» в «Современных записках» и «Бутылка в море» в «Числах»). Отчего? Ответ на этот вопрос и заставляет колебаться в определении его призвания. В «Перекрестке» обращает на себя особенное внимание его прекрасное стихотворение
— О чем сказать: о сини безвоздушной…
Все остальное похоже на талантливые черновики к чему-то, еще ни нам, ни самому поэту неизвестному.
У Терапиано идейная и, в особенности, волевая насыщенность значительнее, чем у кого бы то ни было из его собратьев. Но даже и лучшие его вещи, как, например, отточенные шестнадцать строк в «Перекрестке»:
– только иллюстрация к мысли и чувству, а не словесное их воплощение. Я уверен, что из Терапиано может выработаться интересный и даже замечательный писатель. Но я далеко не уверен, что стихи – область, ему наиболее свойственная.
Общую эту оговорку сделаю еще по отношению к Ю. Софиеву, менее своеобразному, менее «задумчивому» на этот раз, чем обычно, к Т. Штильман, к Кельберину, к Л. Ганскому и в особенности к В. Дряхлову, строки которого всегда исключительно любопытны как «чтение», как «текст» и менее всего убедительны как стихи.
Наоборот, черты прирожденного стихотворца, даже несколько утомительно красующегося этой своей способностью, заметны у Раевского, слабее — у Мандельштама. Между теми и другими — Л. Червинская со стихами умными, женственными, но типично декадентскими.
Повторяю в заключение то, с чего начал: все эти произведения достойны внимания, даже если они и не удовлетворяют эстетически, — как свидетельство и документ. Когда некоторые из перечисленных мною авторов найдут в себе силу признаться, что у них нет неодолимого влечения к писанию стихов, именно стихов и только стихов, и решатся сделать из такого признания выводы, — свидетельство будет еще ценнее.
Но уже и сейчас смутно определяются общие черты. Явление чрезвычайно заметное и, скажу откровенно, для меня неожиданное: культ Гумилева.
Бодлера, Тютчева и Гумилева
Читали мы…
– рассказывает один из молодых. Имя Гумилева поставлено здесь как равноправное, рядом с именами подлинных «полубогов» поэзии. К имени и творчеству его постоянно все возвращаются в любой литературной беседе. Я думал одно время: это случайное, парижское, увлечение. Но мне попался на днях в руки далекий шанхайский журнал «молодых»: и там — имя Гумилева на каждой странице. Как мало любили поэзию Гумилева при его жизни, как он от этого страдал и как теперь был бы вознагражден! Сейчас его влияние — самое благотворное, наиболее организующее, в противоположность блоковскому, требующему большей душевной выносливости и для слабых душ разрушительному.
Tel qu'en luimeme enfin l'eternite le change – невольно вспоминается знаменитый стих Малларме, при мысли о посмертной судьбе Гумилев. Образ его, теперь, созданный, — не совсем тот, который знали мы. Но, может быть, теперешние его ученики и правы, ценя в нем свойства, к которым мы остались равнодушны: мудрое и просветленное мужество, — и уже не различая всего того, что нам это в Гумилеве застилало.
< «КНИГА-ИЮНЬ» ТЭФФИ. – «ФЛАГИ» Б. ПОПЛАВСКОГО >