Перечитал написанные шесть страниц и нахожу в своей прозе те же недостатки, какие вижу и в своих стихах. Я говорю то, что хочу сказать, но говорю плохо. По-моему, у меня мало экспрессии, переходы от одной мысли к другой чересчур тяжеловесны. — Боже мой, до чего я постарел! Я далеко не пресыщен — пресыщены только дураки, — и все же голова моя клонится долу под тяжестью повседневных наблюдений. Зато когда сквозь грустные мысли вдруг пробивается свежее воспоминание о наших чудесных каникулах, у меня бывает такое ощущение, словно свежий ветерок ласково касается моего лба. Это прекрасное воспоминание, этот ангел с золотыми крыльями приносит мне нежную ласку, и только он один умеет отогнать черные думы своей улыбкой; мне кажется, Муза снова придет на мой зов, если я позову ее затем, чтобы описать одно из приключений, которые все еще так приятны, так милы моему сердцу. Быть может, я осуществлю это намерение и попытаюсь сделать нечто вроде «Паоло»[64] в стихотворной поэме под названием «Эфирная».
Недавно получил письмо от Сезанна. Он пишет, что его маленькая сестренка больна и он приедет в Париж не раньше начала следующего месяца. Значит, вы еще сможете встретиться во время пасхальных каникул. Выпейте напоследок по доброму стаканчику вина, выкурите по трубочке, и дай ему слово, что присоединишься к нам в сентябре. Тогда мы сможем образовать созвездие, в котором звезды, правда, будут малочисленны и бледны, но которое засверкает благодаря силе их единения. Как говорит старина Сезанн — наши мечты, наши философские рассуждения будут бесподобны. Я жду этих дней, как самых счастливых, и надеюсь, что не обманусь в своих ожиданиях.
Ты просишь меня рассказать подробности относительно моего устройства на службу, и я готов удовлетворить твое любопытство — дружеское и вполне законное. Место, которое я ищу, — это первое попавшееся место, вот и все. Поскольку, собираясь поступить в то или иное ведомство, я не связываю с ним мыслей о своей будущности, мне совершенно все равно, что данное ведомство может дать мне в этом отношении. Тысяча двести франков в год — вот все, что требуется, а есть там надежды на продвижение или нет, мне безразлично. Готов повторять без конца — должность является для меня лишь средством заработать на хлеб; пусть она будет самой скромной, лишь бы мне хватило на жизнь. Ни на одну секунду я не связываю с ней мысли о своей будущности. Так как, рассчитывая только на Музу, можно умереть с голоду, не успев прославиться, надо искать заработок на другом поприще, но основой моего будущего положения я по-прежнему считаю поэзию.
Возможно, что вторая половина моих планов окажется несбыточной мечтой. Что ж, тогда мне останется скромная должность, чтобы иметь кусок хлеба, и я до конца буду верен своему девизу: «Все или ничего». Могу еще сказать, что эту должность я ищу в каком-нибудь таком ведомстве, которое требует энергичной деятельности, например, в управлении надзора, и, может быть, через несколько дней получу место на железной дороге, где веду переговоры.
Жду от тебя письма к началу апреля, — ты напишешь его во время каникул, в Эксе. А я напишу тебе уже после того, как приедет Сезанн. Впрочем, это будет очень скоро. — Не забудь сообщить мне кое-какие подробности относительно Экса и его обитателей.
Кланяйся родителям.
Жму руку. Твой друг.
Советую тебе читать и изучать Монтеня. Мне очень по душе его философия, и я уверен, что тебе она понравится не меньше. Обрати особое внимание на главу: «О воспитании детей». Какая это пощечина нашему классическому образованию!
26 апреля 1860 г.
7 часов утра.
Дорогой старина!
Готов без конца твердить одно и то же: не думай, что я стал педантом. Всякий раз, как мне хочется дать тебе какой-нибудь совет, я колеблюсь, спрашиваю себя, нужно ли это, не надоест ли тебе слушать, как я вечно ору: сделай то, сделай это. Я боюсь, как бы ты не рассердился, боюсь, что мое мнение может разойтись с твоим и это расстроит нашу дружбу. Что делать! Должно быть, я совсем спятил, если мне приходят на ум такие вещи, но я страшусь малейшего пустяка, который мог бы встать между нами. Скажи мне, повтори снова и снова, что принимаешь мои советы как советы друга, что не сердишься, когда они идут вразрез с твоей точкой зрения, что я для тебя все тот же весельчак и мечтатель, который так любил поваляться рядом с тобой на травке, с трубкой в зубах и со стаканом в руке. — Мои слова диктуются только дружбой; мне легче живется, когда я хоть немного участвую в твоих делах, болтаю с тобой, пишу тебе длинные письма, строю воздушные замки. Но, бога ради, не думай, что я хочу навязать тебе линию поведения. Из всего, что я тебе скажу, прими лишь то, что тебе подойдет, что тебе понравится, а над остальным можешь посмеяться, даже не давая себе труда возразить мне.
Ну вот. Теперь мне не так страшно приступить к разговору о живописи.
Когда я вижу картину — а мне ведь удается разве только отличить белое от черного, не более, — я, разумеется, не могу позволить себе судить о технической стороне дела. Я ограничиваюсь тем, что говорю, нравится ли мне сюжет, вызывает ли у меня картина в целом мечты о чем-то хорошем, возвышенном, ощущается ли в композиции любовь к прекрасному. Одним словом, не касаясь вопросов ремесла, я говорю только об искусстве, о мысли, лежащей в основе создания художника. И, мне кажется, — я поступаю правильно: ничто так не противно мне, как восторженные восклицания так называемых ценителей, которые, нахватавшись в мастерских художников разных технических терминов, с апломбом выпаливают их, точно попугаи. Другое дело ты; зная по опыту, как трудно с помощью красок воплотить на холсте свою идею, ты, конечно, много внимания уделяешь именно технике, ты любуешься тем или иным мазком кисти, тем или иным удавшимся оттенком, и т. д. и т. д. Это естественно; фантазия, искра — все это есть в тебе самом, и ты ищешь форму, которой у тебя нет и которой ты искренне восхищаешься всюду, где бы ты ее ни нашел. Но будь осторожен: форма — это еще не все, и, независимо ни от чего, идея должна быть для тебя выше формы. Сейчас я поясню свою мысль: картина должна быть для тебя не только совокупностью растертых красок, наложенных на холст, ты не должен все время доискиваться, в результате какого именно технического приема был получен данный эффект; нет, ты должен увидеть творение в целом и задать себе вопрос, получилось ли оно таким, каким ему надлежало быть, является ли данный художник истинным художником. Ведь в глазах толпы почти нет разницы между мазней и шедевром. И там и здесь есть белое, красное, мазки кисти, холст, рама. Различие лишь в том неуловимом, в том безымянном, что может обнаружить только человек со вкусом. Вот это неуловимое «нечто», это особое отношение художника к миру ты я должен искать прежде всего. А потом можешь пытаться рассмотреть его манеру, можешь заняться ремеслом. Но повторяю еще раз, прежде чем начать копаться в этой, так сказать, материальной стороне дела, в этих вонючих красках, в этом грубом холсте, прежде всего ты должен так настроить свою душу, чтобы возвышенная гармония, чтобы благородная мысль, которые пронизывают шедевр и окружают его каким-то божественным ореолом, — чтобы они унесли тебя на небо. — Я далек от того, чтобы презирать форму. Это было бы глупо, потому что без формы можно быть великим художником только для себя, но не для других. Ведь именно форма утверждает идею, и чем возвышеннее идея, тем возвышеннее должна быть и форма. Ведь только благодаря форме художника понимает и оценивает зритель, и эта оценка бывает благоприятной лишь в том случае, когда форма совершенна. Воспользуюсь таким сравнением: если бы мне вздумалось поговорить с немцем, я бы пригласил переводчика, но если бы не было немца, с которым мне бы хотелось поговорить, переводчик оказался бы лишним. Переводчик — это форма, немец — мысль. Без формы я бы не мог понять мысль, но если нет мысли, не нужна и форма. Я хочу сказать, что техника ремесла — это все и ничего; что необходимо ею овладеть, но никак нельзя забывать, что отношение художника к миру не менее существенно. Словом, это два элемента, которые недействительны врозь, а вместе составляют некое грандиозное целое.
Впрочем, это относится не к тебе. Если у тебя есть талант, во что я твердо верю, тебе незачем устанавливать разграничения, которые я только что сформулировал, разумеется, несколько примитивно. Гений рождается со своей мыслью и со своею собственной, своеобразной формой. Эти две стороны не могут быть отделены друг от друга без того, чтобы человек не сделался или, по крайней мере, не показался полнейшим ничтожеством. Особенно заметно это бывает в тех случаях, когда господствует только мысль; бедный великий человек причисляется тогда к категории непонятых; тщетно душа его предается мечтам, она не может поделиться ими с окружающими, он смешон и несчастен. Когда же налицо только форма, человек, владеющий ею, не обладая при этом мыслью, иной раз добивается успеха, и тогда его пример становится особенно опасным. Я подхожу наконец к живописи коммерческой, к которой как-то обещал тебе вернуться; все предшествующее было лишь длинным вступлением, а вот сейчас я скажу тебе то, что хотел сказать. Для художника-дельца идея не существует; чтобы создать что-нибудь ценное с точки зрения искусства, он пишет чересчур быстро. Для него это ремесло, способ прокормить детей — не более. Но суть в том, что этот горе-художник, не обладающий идеей, чаще всего владеет формой, — вот почему для коммерсантов его картины являются самой настоящей ловушкой. Все кругом вынуждены признать, что это красиво, и, не вникая глубже, начинают восхищаться недостойным того произведением, быть может, даже подражать ему. Я знаю, что на удочку попадаются только глупцы, но не сердись, если я напуган, — пусть мой страх неоснователен, — и если я скажу тебе, как друг: «Берегись. Думай об искусстве, о высоком искусстве, не заботься о форме, ибо одна форма — это живопись для коммерции; вдумайся в идею, воплощай прекрасные мечты, а форма придет сама в процессе работы, и все, что ты создашь, будет прекрасно, будет возвышенно». Вот что я уже говорил тебе и что буду повторять без конца.