Пора! Явись пророк! Всей силою печали,
Всей силою любви взываю я к тебе!
Взгляни, как дряхлы мы, взгляни, как мы устали,
Как мы беспомощны в мучительной борьбе!
Теперь иль никогда!.. [24]
Но их ожидания были напрасны: их пророк не явился, и им пришлось утешиться лишь мечтами об этом пророке.
Они долго создавали образ своего пророка. Его туманный образ носился еще перед Надсоном, о нем мечтают «более поздние» романтики восьмидесятых годов, и только в наши дни, под влиянием западноевропейской литературы, этот образ окончательно оформился. В образе ницшеанского Заратустры русские интеллигенты увидели воплощение собственных дум, идеализацию собственных страданий, решение вопросов, волновавших их самих. Заратустра обладал теми моральными и психическими качествами, которые должны были обеспечить победу интеллигентам, столкнувшимся с новой культурой и не успевшим еще освоиться или примириться с этой культурой.
Что это были за психические и моральные качества?
Когда за двадцать лет перед тем столичная интеллигенция мечтала о создании сильных личностей, то признаком силы она считала прежде всего ум. Ум для разночинца-интеллигента шестидесятых годов был ценнее всего: только интенсивная умственная работа делала этого интеллигента полноправным членом общества, давала ему неоспоримые преимущества перед безвольным, не умеющим мыслить, не умеющим стоять за себя крепостником; ум для разночинца-интеллигента был синонимом его развития и торжества. Но интеллигент восьмидесятых годов не верит уже во всемогущество мысли. Ум не оправдал тех ожиданий, которые на него возлагались интеллигентами шестидесятых годов. Экономическое и общественное развитие совершалось не по тем законам, которые предписывали ему интеллигенты-идеалисты. Ум не переродил общества: интеллигенты-восьмидесятники скорбят о том, что «перл творения, разумный человек» живет совершенно иррационально, что в новой общественной жизни, в этой «пошлой сцене и пестрой смене лиц нет ни мысли, ни значения, как в лихорадочном и безобразном сне…» Интеллигенты скорбят о жалкой участи «затерянного в толпе, непонятого мудреца». Если ум и ценится еще сколько-нибудь в обществе «буржуев», то только как средство, а не как цель: им пользуются, как орудием для грубо-эгоистических деяний. На самом деле «новое» общество руководствуется не чистыми побуждениями ума, а страстями и желаниями.
К таким печальным выводам пришли «восьмидесятники» и поспешили отречься от безусловного культа ума, от рационализма, завещанного им стариной, отвергнуть безусловный культ науки. Общество можно перевоспитать, только перевоспитавши его с моральной стороны, очистивши его страсти и желания. Против бури расходившихся диких страстей и желаний может устоять только тот, кто обладает цельной моральной натурой, кто облечен несокрушимой душевной силой.
Мечты о власти, которую дают мысль и наука, таким образом, заменяются мечтами о психической силе, о «могучем сердце», о «могучих чувствах». Интеллигент начинает верить в то, что стоит ему набраться в достаточной степени моральными силами, стоит стряхнуть с себя гнет позорного сна, стоит начать «жить для жизни, а не для могилы, всем биением нервов, всем огнем страстей», стоит его взорам загореться, его крыльям развернуться, его груди «закипеть трепетным порывом» – и тогда он будет «творцом» общественного и всего исторического прогресса. Других двигателей общественного прогресса он не видит, потому что, повторяем, он еще не успел заметить закономерности в развитии «нового» общества, не успел установить между собой и этим обществом положительных отношений.
«Толпа» не знает «настоящих» чувств и желаний. Толпа мешает интеллигенту жить неподдельными чувствами и желаниями. Она сделала его сердце «оскорбленным», «истомившимся», «больным». Она внесла раздвоенность в его душевный мир, в тот мир, богатством которого он так гордится, который является для него единственным светочем в окружающем его мраке. В этом мире «свивают» себе гнездо «сомненья-коршуны»; в этом мире начинают вести между собой яростный бой самые противоположные стремления: жажда покоя с жаждой борьбы, жажда жизни с жаждой смерти, рассудок с инстинктом, любовь с ненавистью, вера с безверием, эстетические эмоции с презрением к красоте, сенсуалистические наклонности с аскетическими побуждениями. Автор «Белых ночей» терзается тем, что он, рожденный для гимнов любви и красоты, рожден в «век больной и мрачный», «в сумерки веков», принужден «слышать крики вражды и мук», что «туман кровавый заволок зарю его надежд, печальных и прекрасных». Когда Надсон изображает образ истинного поэта, то изображает два образа, ничего общего между собой не имеющие: истинный поэт, с одной стороны, тот, чья «песнь кипит огнем негодованья и душу жжет своей правдивою слезой, кто ведет нас в бой» с неправдою и тьмой в суровый, грозный бой за истину и свет». С другой стороны, истинный поэт – тот, чья песнь журчит, как тихое журчанье ручья, «звенящего серебряной струей», кто уносит слушателей в мир фантазии, «где нет ни жгучих слез, ни муки, где красота, любовь, забвенье и покой». В душе Гаршина постоянно говорят «разные голоса», парит вечный разлад, тот самый разлад, который привел к трагической гибели героя его «Ночи», который воплощает в центральных фигурах его «Художников».
Этот разлад необходимо устранить: «усталые и больные» интеллигенты начинают стремиться ко всякому проявлению силы. Они обоготворяют бурю.
Пусть грохочет буря, пусть гроза бушует!
Сердце встрепенется, сердце заликует,
Гром я встречу песней, радостной, как гром,
В ураган взовьется мысль моя орлом…
Пусть стволы деревьев ураган ломает,
Пусть весь лес от молний ярко запылает.
Жизни! Жизни! Жизни! Истомилась грудь.
Раз хоть полной грудью хочется вздохнуть! [25]
В преклонении перед силой они не задумываются преклоняться даже перед жестокостью. Минский приветствует Везувия.
– Привет, привет тебе, губитель городов.
Чей скрытый гнев смертельный страх вселяет
В сердца людей! О, будь всегда таков!
Весь мир тебя за то лишь прославляет,
Что ты жесток, что в быстротечный миг
Людей сразить ты можешь долгим горем.
Кто б знал тебя, когда б дремал над морем
Среди других и твой безвредный пик?
А ныне – кто горы Везувия не знает?
Счастлив, чей пламень внутренний нашел
Поход наружу, лавой вытекая,
Но горе тем, в ком сила спит немая.
В ком дремлет гнев, как раненный орел.
Кто знает их? …
Восхваляя давние, минувшие века за то, что «там страсти были, – не эта мгла унынья, страха и печали» Надсон идеализирует даже темные преступления тех веков: «там даже темные дела своим величьем поражали».
Герой надсоновской поэмы «Икар», замыслив свой чудесный великий полет, не колеблется совершить преступление. В праздник он идет с луком и стрелами мимо храма. Его окликает жрец: «Куда ты в этот час, к чему ты взял свой лук? Убийство и охота преступны в день молитвы!» Но Икар не внимает словам жреца, молча выходит на морской берег и убивает морскую птицу, дабы изучить строение ее крыл…
Итак, великой душевной силой, свободно изливающейся наружу, подобно лаве вулкана, не останавливающейся ни перед какими препятствиями, должен, прежде всего, обладать идеальный «пророк», о котором грезили интеллигенты-восьмидесятники.
Интеллигенты-восьмидесятники указали и тот путь, идя по которому «пророк» должен был развить в себе силу. Из собственного жизненного опыта, из истории своего развития они убедились в благотворном значении страдания. «Мир без страданий – огромный мертвец». Страдания для них – сама жизнь. Страдания – это залог всякого успеха, всякого прогресса. Лишь страдания закаляют человека в борьбе за существование.
Над Надсоном пронеслась разрушительница «гроза», снесла с пьедестала все его кумиры, развеяла все его лучшие мечты. И начавши на развалинах из обломков создавать новый мир – строить «новый храм» Надсон благословил грозу.
<…>В тягостной грозе, прошедшей надо мною,
Я высший смысл постиг, – она мне помогла,
Очистив душу мне страданьем и борьбою,
Свет отличить от мглы и перлы от стекла.
Отсутствие страдания, напротив, является в глазах восьмидесятников символом «позорного» застоя, символом «буржуазного» довольства. В ненависти к застою они доходят до страха перед идеальным царством любви и равенства, о котором мечтают поборники за права «униженных и оскорбленных». Надсон в целом ряде стихотворений касается вопроса об этом царстве и признает его водворение на земле нежелательным. Так, обращаясь к одному из «печальников о счастии людей», он говорит:
Но если и вправду замолкнут проклятья,
Но если и вправду погибнет Ваал
И люди друг друга обнимут, как братья,
И с неба на землю сойдет идеал, —
Скажи: в обновленном и радостном мире