Отелло — не ревнивец, это ревность; Ромео — любовь; Макбет — честолюбие и порок; Гамлет — сомнения и нерешительность; Лир — отчаяние. Ни загадочных личностей, ни грошовых «оригиналов», грандиозный масштаб обобщений, никакого тяготения ни к реализму, ни к идеализму, глубоко правдивый замысел — сочетание, как в самой жизни, реального и идеального. — Что касается стиля, то, повторяю, о нем я судить не берусь. — Мне хотелось сначала поговорить с тобой о форме, а потом разобрать две-три пьесы, чтобы перейти к выводам. Теперь я вижу, что обе эти темы переплелись. Тем хуже, а может быть, тем лучше! Ты не читал Шекспира и потому не понял бы меня, если б я углубился в детали. Пожалуй, лучше, что я высказал тебе свое мнение, не прибегая к разбору той или иной пьесы. Это завело бы меня слишком далеко. Я не теряю надежды прислать тебе в один из ближайших дней добросовестный анализ Шекспира, а пока что удовольствуйся этими немногими строками. Да и лучше бы тебе изучать Шекспира, читая его произведения, а не мои бледные и, быть может, неверные оценки. Я вижу его таким, каким он предстал предо мной, когда я прочитал его впервые, но ведь я мог ошибиться.
Будь у тебя свободное время, я бы сказал: «Прочитай его сам и выскажи свое мнение, быть может, из нашего спора родится истина». Но придется отложить это на будущее. Я поболтал с тобой, и это все, что мне нужно. Да простятся мне мои заблуждения, как бы велики они ни были.
В провинциальных газетах, например, в «Экском мемориале», часто печатаются статьи о децентрализации литературы. К чему тратить столько слов, если одно дело в тысячу раз лучше доказало бы правоту этой мысли? Пусть хоть один провинциальный писатель напишет шедевр, пусть он примирится с тем, что восхищаться им будут только в его маленьком городке, пусть оставит в покое Париж и пренебрежет его похвалами, и тогда этот писатель, этот шедевр, это самоотречение окажутся более сильными аргументами, чем самые пышные фразы. Лично я отнюдь не сторонник этой самой децентрализации. Присматриваясь к тем, кто ее проповедует, я вижу, что это вовсе не читатели, более всего заинтересованные в данном вопросе, а мелкие писатели, которых судьба забросила далеко от Парижа, у которых лежат в письменном столе романы и комедии и которым хотелось бы полегоньку сбыть свой товар. Столица их не берет, провинция не печатает, стало быть, — да здравствует децентрализация! Чем плохо, спрашиваю я, что Париж — средоточие духовной жизни? Существует только одно солнце для всех стран земного шара, оно освещает и греет всех. Париж — светоч разума. Он посылает свои лучи даже в самые отдаленные провинции. Париж — голова Франции. Чем выше поднимается голова, тем заметнее становится тело, чем больше она размышляет, тем лучше становится все кругом. В политике децентрализация была отвергнута, почему бы не сделать того же и с децентрализацией литературы? Некоторые опасались — и не без основания — появления второстепенных трибун, на которых стали бы выступать второстепенные журналисты. Но ведь точно так же можно опасаться и распыления одаренных людей, создания в каждом городе целой академии, где дураки неминуемо окажутся в большинстве. Не лучше ли сделать так, чтобы каждый город присылал в Париж своего великого человека и чтобы все эти разрозненные огоньки объединились, образуя одно великолепное светило? — Впрочем, децентрализация невозможна, и я сам не знаю, зачем нападаю на нее. Бабочка все равно прилетит на яркий свет лампы, гений всегда примчится в Париж, чтобы услышать его похвалу. Это не значит, что нельзя хорошо писать и в провинции, но одна лишь столица может дать правильную оценку лучшим и увенчать лаврами наиболее достойных. Я выбрал бы такую систему: писать в провинции, а публиковать в Париже.
В последнем моем письме, в том, которое, очевидно, пропало, я спрашивал тебя о многих вещах. О последних событиях в Эксе — Сезанн упорно не желает о них говорить, — о твоем настроении перед письменными испытаниями, о том, что ты думаешь — только откровенно — о моей поэме (ты, должно быть, уже прочитал ее). То послание, которое я только что получил, совсем не удовлетворяет меня, ты должен написать мне еще, и как можно скорее. А главное, как я уже говорил, мне надо знать, все ли мои письма попадают в твои руки. Итак, напиши в самом начале августа и ответь на все вопросы. Не забудь также сообщить, когда ты рассчитываешь приехать в Париж, — эта дата мне необходима, от нее зависит день моего отъезда.
Погода здесь довольно скверная, и я почти не выхожу. Поэтому не видел ни Матерона, ни Рауля.
Держись. До скорого свидания.
Кланяйся родителям.
Жму руку. Твой друг.
Поклон Рейно Жюлю. Приедет ли он в этом году поступать в Политехническую школу?
Июль 1860 г.
Дорогой друг!
Небольшое недомогание и большущая лень до сего дня мешали мне сесть за письмо. Да и к чему переписываться? Ведь отсутствие интересов мало располагает к обмену мнений. Главное — каждый из нас должен твердо помнить, что у него есть друг, чье сердце ему хорошо известно. Видишь, я примирился с твоими продолжительными паузами и уже не подшучиваю над тем, что ты пишешь так редко. Подождем того времени, когда будем вместе, и тогда постараемся снова узнать друг друга. Я убежден, что те перемены, которые в нас произошли, ничуть не помешают нашей дружбе.
В общем, мне надоело лентяйничать, и я начинаю свое длинное послание, даже не думая о том, чем его заполню, — пишу, чтобы писать. Ну, разве не похвально — месяцами тянуть и медлить, создавать в уме романы и вдруг в одно прекрасное утро, устав от раздумий, засесть за работу и набросать на бумаге первые пришедшие в голову мысли. Давай же поболтаем о том, о сем. Напомнить о себе, вспомнить о тебе — такова моя цель, и я достигну ее, какова бы ни была тема этого письма: небеса или преисподняя, идеал или действительная, реальная жизнь.
Таково мое вступление, поскольку классики утверждают, что без вступления обойтись нельзя. Ты как раз и пишешь мне об идеале и действительности, предлагаешь возобновить наш старый спор на эту тему, по только обменяться ролями: ты вдруг становишься поборником идеала, а меня хочешь превратить в поборника действительности, Такая перспектива мне не по душе; ведь я писал тебе то, что думал, и, заглянув в себя, не нахожу никаких перемен в своих взглядах. Я солгал бы самому себе, если бы стал вдруг писать тебе такие же письма, какие прежде ты писал мне. Я не могу сделаться реалистом, то есть поборником действительности в том смысле слова, какой придавал ему ты, не могу, поставив во главу угла материальные потребности человека, подавить все его благородные порывы. Но, повторяю в сотый раз, мне уже приходилось ушибаться об эту самую действительность, я хорошо с ней знаком и, если хочешь, могу показать ее тебе при условии, что потом расскажу о небесах и помогу увидеть звезду в каждой встреченной луже. Что меня страшно раздражало прежде, это твое упорное нежелание понять мою философию. Тщетно я кричал: «Действительность печальна, действительность уродлива, прикроем же ее цветами, будем иметь с ней дело лишь в той мере, в какой этого требует наша жалкая человеческая природа, — будем есть, пить, удовлетворять наши животные вожделения, но пусть душа получит свою долю, пусть мечта украсит часы нашего досуга». Ты неизменно отвечал мне, что я витаю в облаках, что я слеп, что я ничего не вижу. Это я-то не вижу, черт побери! Я отвожу глаза от навозной кучи и смотрю на розы не потому, что отрицаю полезность навоза, благодаря которому расцветают эти прекрасные цветы, а потому, что предпочитаю ему розы, хотя и знаю, что они не приносят пользы. Вот каков мой взгляд на действительность и на идеал. Я принимаю первую как необходимость, я подчиняюсь ей согласно законам природы, но как только появляется возможность свернуть с этой проторенной дороги, я убегаю с нее и без конца брожу по моим любимым лугам.
Что до тебя и твоего предложения, то я ни на миг не усомнился в твоей добросовестности. Я считаю тебя неспособным на лицемерие и на участие в той некрасивой игре, в которой человек сегодня защищает то, на что нападал еще вчера. Оставим ее для науки, имеющей столь неподходящее название «право». Наоборот, я даже рад: ведь если ты защищаешь идеал, стало быть, я обратил тебя в свою веру и ты наконец послал к чертям все твои вздорные рассуждения о необходимости пить и есть. У нас, бедных смертных, есть свои лучи и свои тени. Тени — это те самые материальные, насущно необходимые вещи, которые приковывают нас к земле; лучи — крылья, уносящие нас на небеса. Когда пахарь, проработав в поте лица весь день на своем поле, возвращается домой, он наслаждается часами отдыха у домашнего очага. Так станем же этим пахарем, мой бедный друг, и будем учиться умело чередовать лучи и тени. Пусть насытится тело, а потом надо дать пищу и душе.