Но имя Николая Чуковского не исчезло из литературы. Правда, не часто, но появляются все-таки в советской печати стихи, очерки и рассказы за его подписью. До сих пор многие говорят, видя эту подпись: «сын Чуковского» и настраиваются недоверчиво, помня, что сыновья, следующие за отцами, почти всегда неудачники… Между тем Николай Чуковский заслуживает внимания и даже признания. Некоторые его сверстники или товарищи по «студиям» добились в советской словесности гораздо больших успехов, имея гораздо меньше данных. Николаю Чуковскому не повезло. У него талант, может быть, и не крупный, еще сыроватый, но настоящий, — в теперешних советских условиях кажущийся слегка старомодным по склонности к лиризму, по способности волнения.
Сборник рассказов «В солнечном доме» – книга с несомненными достоинствами. Если бы автор избавился от пристрастия к некоторым литературным клише и условностям, – от ошибок вкуса в особенности, – было бы совсем хорошо. К сожалению, он любит искусственно-страшный стиль «городских рассказов» 1905 года, Леонида Андреева, Скитальца или Сергеева-Ценского… «Город лежал внизу, как синяя туча…» Так и ждешь, что сейчас будет: «кто-то высокий зажег над миром мириады звезд» – или что-нибудь в этом роде, столь же постылое. Он кончает рассказ, — и отличный сам по себе рассказ, — словами: «Они шли вдвоем по пустому, черному, выветренному городу. Ветер гнул водосточные трубы», — полагая, вероятно, что эти «трубы» многозначительны и полны смысла. А в действительности это штамп, литературщина, привычная беллетристическая завитушка, давно уже ничего не значащая. Но подобные мелочи не умаляют значения книги.
В ней приятно, прежде всего, отсутствие подлаживания к цензуре или критике (par le temps qui court, это в России почти одно и то же). Книга заведомо обречена на то, чтобы не быть замеченной — в лучшем случае. В худшем — автор ее будет объявлен классовым врагом, вредителем или предателем. В книге много юмора, свежести, чувства, какой-то неподдельной, исчезающей «голубоглазой» восторженности.
Лучше всех других, пожалуй, рассказ «Суета» — о некоей петербургской «артели революционного искусства», устраивающей свои собрания не в комнате, а на крыше для вящей свободы вдохновения. В артель: незадачливый скульптор из Парижа, вечно что-то ищущий и ничего не находящий; захудалый поэт-футурист, когда-то рисовавший корабли на своих щеках, а теперь опустившийся до темных делишек; доверчивый и порывистый мальчик Сережа; наконец, рабочий, которого от искусства тянет к жизни… Отношения их сложные, в фабуле кое-что анекдотично. Есть, повторяю. Погрешности. Но в общем рассказ целен, своеобразен и правдив.
Как большинство писателей, Николай Чуковский начал со стихов. Едва ли стихи – его подлинное дело. В прозе ему удается больше сказать.
Игорь Северянин – имя дореволюционное, одно из тех, которые после революции, казалось, канули в небытие. Много лет о нем ничего не было слышно. Невозможно было представить себе, чтобы теперь, в новых условиях жизни — или, точнее, при новом отношении к жизни, — опять появились прежние, беспечные и легкие северянинские «поэзы». А ждать от Игоря Северянина чего-либо другого не было оснований.
Его невероятно быстрый и невероятно шумный успех в 1912-1914 гг. таил в себе все элементы непрочности. Не произойди даже никаких событий, слава Северянина должна была бы скоро померкнуть. Он был ведь, прежде всего, «любимцем публики», а публика капризна и требовательна: Северянин сначала озадачил ее, потом очаровал, — потом неизбежно наскучил бы, если бы волей судьбы не исчезла и сама «публика» и ее любимцы. На северянинские «поэзо-вечера» ходили, как на модную диковинку: поглядеть, посмеяться, покачать головой в такт незатейливой мелодии, которую пел поэт, убедиться с приятным удивлением, что самое передовое, даже «футуристическое» искусство вовсе не так грубо и непонятно, как о нем говорят… Уже через два-три года интерес начал падать, и приходилось из Петербурга и Москвы перекочевывать с «концертами» в Самару или Таганрог. Уменьшалось число читателей, а главное, поколебалась первоначальная их убежденность в исключительной северянинской гениальности. Брюсов и Сологуб, на первых порах Северянином увлекшиеся, поглядывали на своего «протеже» хмуро и выжидательно: славой он, как будто бы, их забил, а поэзия его все-таки какая-то игрушечная, сомнительная. Это противоречие чувствовали все. Был в первые годы войны вечер в Петербурге, в зале городской Думы, где выступали Блок, Сологуб, Ахматова, еще кто-то, не помню точно, — и Северянин. После двух-трех начальных выступлений раздались крики:
– Северянина! Игоря! Северянина!
Сологубу едва дали дочитать стихи. Северянина же «не отпускали с эстрады», — как выражаются о примадоннах. При выходе из зала, в толпе только и слышались возмущения: «Какое безобразие, Сологубу два хлопка, Блоку тоже, а Северянину овация!» Но овацию устроили те же, кто десятью минутами позже возмущался.
Все это было очень давно. Книги Блока и Сологуба читаются, как прежде, и будут читаться еще долго. Стихи Северянина забыты. Казалось, — навсегда.
Но вот, после многолетнего молчания, — новый сборник «Классические розы». Эта книга возбудит, конечно, везде большое любопытство. Другой вопрос: совершится ли вместе с нею «возрождение» Игоря Северянина, воскреснет ли внимание к нему? Правду сказать, не думаю.
По отсутствию из Парижа мне не удалось бы на чтениях, которые прошлой зимой устроил здесь поэт. Рассказывали мне о них много интересного. На первый вечер пришли будто бы в довольно большом числе молодые здешние литераторы, настроенные заранее иронически. Они тоже собрались поглазеть на «диковинку», но уже совсем по-другому: свысока, с вершин собственного достоинства. И вот совершилось чудо, — Северянин их восхитил, изумил. После скупости, скудости и анемичности вдохновения у большинства современных поэтов, этот «фонтан», бьющий стихами неудержимо, показался чем-то волшебным. Не хотелось говорить о недостатках. Хотелось только благодарить за эту «Божьей милостью» поэзию… Так мне передавали люди осторожные, проницательные. Я им поверил, тем более, что, по их словам, «Северянин стал совсем другой: он больше не подвывает, а читает, как все, вырос, стал мудр и прост». В одаренности Северянина никто никогда не сомневался. Если же он «вырос», то как было не поверить, что слушатели восхитились его новыми стихами не напрасно?
Но одно дело — слушать, другое — читать. Разумеется, северянинский словесный «фонтан» не иссяк, разумеется, у него осталась все та же природная, чудесная легкость сложения стихов, разумеется, у него по-прежнему попадаются строки и строфы прелестные по ритму и звуку, скользящие, летящие, взвивающиеся… Но приходится напомнить то, что уже много раз было сказано: одного стихотворного дара мало для того, чтобы стать поэтом, одного ритма и звука мало для стихов. Требуется еще и сознание, их оживляющее.
Ты вся из Houbigant! Ты вся из маркизета.
Вся из соблазна ты! Из судорог ты вся!
Под этими стихами дата: 1930 г. Каждый может убедиться, насколько Северянин «вырос» или «изменился».
Сборник, правда, далеко не весь — в таком тоне, в таком стиле. В нем много стихов, посвященных России, много размышлений на темы возвышенные и глубокие. Однако эти новые стихи не украшают сборника, — скорей, наоборот. Пока Северянин воспевает какую-то женщину, «всю из маркизета», или, как ни в чем не бывало, вновь говорит:
Кто я? Я — Игорь Северянин,
Чье имя смело, как вино.
– перед нами существо странное, взбалмошное, причудливое, какая-то редкая заморская птица, с которой, кроме трелей и фиоритур, ничего, в сущности, не спрашивается. Но иногда наша птица принимается рассуждать:
Вот подождите, Россия воспрянет,
Снова воспрянет и на ноги встанет.
Впредь ее Запад уже не обманет
Цивилизацией дутой своей…
Это, право, уже не стихи, это — катастрофа… Не лучше и с обличениями современной городской жизни, «забывшей о святынях, об искусстве и любви, о красотах презираемой природы», где поэты скрываются
От запросов желудка, от запросов живота.
Сборник полон курьезов. То мы узнаем, что «моя жена всех женщин мне дороже», – заявление похвальное, но малоинтересное; то поэт, составляя свой донжуанский список, признается, что
Их было у меня не меньше, чем озер
В лесу, где я иду…
А озер, оказывается, «не меньше ста». То поэт предлагает своему собрату Бальмонту «с презрением благодушным взирать на двуногих…» – и так далее.