Может быть, это письмо покажется тебе слишком коротким. Я думал было сочинить очень длинное, но не хватает времени и мужества. Подождем сентября. — Что касается тебя, закончу тем, чем начал: я упрекаю тебя в том, что ты немного ленив. Напиши нам как можно скорее, хотя бы для того, чтобы сообщить мне о получении моих двух писем и заверить меня в том, что ты здоров.
Передай поклон твоим родителям.
Жму руку. Твой друг.
Париж, 10 июня 1861 г.
Любезный друг!
Вот уже несколько дней, как я мучаюсь тяжелым сплином. Приступы этой болезни протекают у меня очень странно: угнетенность, смешанная с тревогой, физические и душевные страдания. Все представляется мне в черном свете, нигде я не чувствую себя хорошо, все преувеличиваю, и боль и радость. Кроме того, почти полное безразличие к добру и злу. Зрение мое затуманивается, и я теряю способность верно судить. И, наконец, безмерная скука, которая обесцвечивает и притупляет все мои ощущения. Эта скука преследует меня всюду, превращает мою жизнь в тяжкое бремя, уничтожает прошлое и оскверняет будущее. Чем дальше, тем яснее вижу я свое несчастное положение. Решившись выполнять любую работу, чтобы жить, я не могу даже найти этой работы. Значит, мне мало страдать, отказавшись от жизни, о которой я мечтал, нужно еще, чтобы действительность отвергала меня, когда я ей подчинился. Точно бедная птица, которая согласилась на то, чтобы ей подрезали крылья, но после принесенной жертвы вдруг обнаружила, что она не твердо стоит на лапках и не может ходить! Впрочем, если бы я и нашел какое-нибудь место, каким кружным путем пришлось бы мне идти, чтобы добиться своей цели! Какие препятствия пришлось бы преодолевать, какую борьбу вести ежедневно! Выполнять роль машины, целый день работать ради куска хлеба, потом в свободные минуты возвращаться к Музе, пытаться создать себе литературное имя, — конечно, все это были совершенно неосуществимые мечты! Однако, признаюсь тебе, меня пугает не это существование, полное скрытой борьбы, — тут нужно только набраться терпения и не терять надежды. Моя ежедневная мука состоит в том, что до сих пор все мои поиски напрасны. Решившись пойти на первое попавшееся место, я дрожу, как бы это место полностью не лишило меня свободы, боюсь, что оно потребует всего моего времени, отнимет у меня даже те часы, которые я предназначаю для Музы. Этот-то неясный ужас перед неизвестным и смущает меня; отчасти этим и объясняется сплин, о котором я сейчас говорил. Ко всему добавляется какая-то непонятная болезнь, по поводу которой ни один врач не дал мне удовлетворительного ответа. С моей пищеварительной системой творится что-то неладное. Я чувствую тяжесть в желудке и кишечнике; иногда я съел бы целого быка, иногда испытываю отвращение к пище. Это чисто физическое недомогание действует на психику, и трудно найти человека более несносного, чем я, когда меня одновременно беспокоят и мой живот, и мое будущее.
Но в конце концов, если мое положение когда-нибудь улучшится, — а на это нужно надеяться, — я не очень сержусь на небо за то, что оно познакомило меня с оборотной стороной медали. В сущности, я остался таким же жизнерадостным, как прежде. Какое-нибудь слово, жест, какой-нибудь пустяк, и я снова весел, смеюсь и болтаю. Я грустен только внешне, и если иногда уныние проникает глубже, то это ненадолго, любая мысль, самый неясный замысел поэмы или рассказа сразу захватывают меня, я увлекаюсь ими, и когда возвращаюсь к действительности, вижу ее уже совсем в ином свете: слишком резкие контуры округлились, уродливые черты уже не отталкивают. Я смотрю на нее без особого огорчения, в конце концов мы приходим к обоюдному согласию. И в заключение я всегда начинаю думать, что я не способен быть несчастным, что я не такой уж болван, что я как-нибудь да прокормлю себя. Кстати, я как следует запасся философией: читаю и перечитываю Монтеня. Это человек большого ума, никогда не защищавший ту или иную секту, или, вернее, по очереди защищавший те хорошие стороны, которые он замечал в каждой из них. Его философия — это в некотором роде суть всех других философий. Я с удовольствием читаю его. Он учит меня множеству вещей, всегда утешает и ободряет меня, наконец, помогает с улыбкой переносить горести и встречать выпадающие мне на долю радости без чрезмерного ликования. Вот такой человек и был мне нужен: никакого педантизма, никаких громких слов, которые всегда меня отпугивают, ум смелый, порой насмешливый, всегда возвышенный. И даже его стиль, этот прекрасный старинный французский стиль, привлекает меня к нему. Мне нравится, что его так легко читать, нравится эта грамматика, эта орфография, такие неустойчивые, нравятся оригинальные, но все же правильные обороты, не очень отточенные фразы, замысловатые и странные, но выразительные и всегда правдивые. Словом, я его ученик, его пламенный поклонник; и этого еще мало — ведь я только отдаю ему свою любовь, а он дарит мне свое мужество, свою жизнерадостность.
По правде сказать, я не очень-то знаю, каков будет результат текущих месяцев. Если бы я не должен был заботиться о матери, то пошел бы в солдаты. Не думай, что это ребяческая идея, родившаяся в час грусти; это просто вывод из моих мыслей, из того, что происходит со мной в течение этого года. Но так как дома я не смею и заикнуться об этом, то продолжаю искать место. Я часто повторял тебе: работу, чтобы жить и облегчить себе путь к литературе, — вот что мне нужно найти; это своего рода ось, на которой должно вращаться мое существование, цель, которую я преследую, то смеясь, то плача.
Сезанна вижу редко. Увы! Теперь не то, что в Эксе, когда нам было по восемнадцать, когда мы были свободны и не заботились о будущем. Наши обязанности перед жизнью, то, что мы работаем в разных местах, все это отдаляет нас друг от друга. Утром Поль идет к Сюису, я остаюсь писать у себя в комнате. В одиннадцать часов мы завтракаем, каждый сам по себе. Иногда в полдень я отправляюсь к нему, и тут он работает над моим портретом. Потом на остаток дня он идет рисовать к Виллевьейлю; он ужинает, рано ложится, и я его больше не вижу. Разве таковы были мои надежды? — Поль все тот же чудесный своенравный малый, которого я знал в коллеже. В доказательство того, что он все такой же чудак, мне достаточно сказать тебе, что, едва приехав сюда, он уже начал говорить о возвращении в Экс; три года бороться за переезд в Париж и потом вдруг ни в грош ни ставить свою победу! Перед таким характером, перед такими непредвиденными и неблагоразумными поворотами, признаюсь, я немею и прячу в карман свою логику. Доказать что-либо Сезанну — это все равно что уговорить башни собора Парижской богоматери, чтобы они станцевали кадриль. Может быть, он и скажет «да», но ни на йоту не сдвинется с места. И заметь, что с возрастом его упрямство все усиливается, хотя разумных причин для этого не становится больше. Он сделан из одного куска, жесткого и твердого на ощупь; ничто его не согнет, ничто не может вырвать у него уступки. Он не хочет даже обсуждать того, что думает, терпеть не может споров, во-первых, потому что разговоры утомляют, во-вторых, потому что, если бы его противник оказался прав, пришлось бы изменить свое мнение. И вот он очутился в гуще жизни, причем со своими определенными идеями, которые согласен менять только по собственному усмотрению. Впрочем, в остальном он замечательный малый: всегда во всем с вами согласен, потому что ненавидит споры, но от этого не перестает думать по-своему. Когда язык его говорит «да», — сам он, по большей части, думает — «нет». Если он случайно выскажет противоположное мнение, а вы его оспариваете, он горячится, не желая разобраться в сути дела, кричит, что вы ничего не понимаете в этом вопросе, и перескакивает на другое. Попробуй-ка поспорить, да что там, просто поговорить с этим упрямцем, ты ровно ничего не добьешься, зато сможешь наблюдать весьма своеобразный характер. Я надеялся, что с возрастом он хоть немного изменится, но вижу, что он такой же, каким я его оставил. И вот я придумал простой план, как вести себя с ним: никогда не перечить его своенравию, самое большее, давать ему лишь косвенные советы; а что касается продолжения нашей дружбы, — положиться на его добрую натуру, никогда не навязывать ему своей особы, словом, совершенно стушеваться, всегда встречать его весело, искать его общества, не надоедая ему, и сохранять с ним близость лишь постольку, поскольку он этого желает. Такая позиция, может быть, удивляет тебя, однако же она логична. Я знаю, что у Поля по-прежнему доброе сердце, что это друг, который умеет понимать и ценить меня. Но поскольку у каждого из нас свой характер, из благоразумия я должен приспосабливаться к его настроениям, если не хочу спугнуть нашу дружбу. Быть может, чтобы сохранить твою, я прибег бы к уговорам, — с ним это значило бы потерять все. Не думай, что между нами пробежала черная кошка: мы по-прежнему очень дружны, и все то, что я сейчас говорю тебе, имеет очень мало отношения к случайным обстоятельствам, которые разлучают нас чаще, чем я бы того хотел.