Революционный террор в России, 1894–1917
66К 63.3(2) СОЕ Г29
Перевод с английского Е. ДОРМАН
Оформление В. ОСИПЯНА
Г29
Гейфман А.
Революционный террор в России, 1894–1917/ Пер. с англ. Е. Дорман. — М.: КРОН-ПРЕСС, 1997. — 448 с. — (Серия «Экспресс»).
SBN5-232-00608-8
Анна Гейфман изучает размах терроризма в России в период с 1894 по 1917 год. За это время жертвами революционных террористов стали примерно 17 000 человек. Уделяя особое внимание бурным годам первой русской революции (1905–1907), Гейфман исследует значение внезапной эскалации политического насилия после двух десятилетий относительного затишья. На основании новых изысканий автор убедительно показывает, что в революции 1905 года и вообще в политической истории России начала века главенствующую роль играли убийства, покушения, взрывы, политические грабежи, вооруженные нападения, вымогательства и шантаж. Автор описывает террористов нового типа, которые отличались от своих предшественников тем, что были сторонниками систематического неразборчивого насилия и составили авангард современного мирового терроризма.
© 1993 by Princeton
University Press © КРОН-ПРЕСС, 1997 © Перевод, Е. Дорман, 1997
52Р(03)-97
ПРЕДИСЛОВИЕ К РУССКОМУ ИЗДАНИЮ
С апреля 1866 года, памятного внезапно прогремевшим выстрелом Дмитрия Каракозова, неудачно покушавшегося на жизнь Александра , и до июля 1918-го, когда Ленин и Свердлов санкционировали расстрел семьи Николая II, а затем провозгласили общую политику классового «красного террора», — полвека российской истории было окрашено в кровавый цвет революционного терроризма. Признавая необходимым серьезное изучение истоков тактики политических убийств и ее развития в Российской Империи в 1870—80-х годах, настоящая книга ставит своей целью исследование радикально-террористической деятельности на ее наиболее «взрывном» этапе, начиная с конца XIX века вплоть до революции 1917 года, уделяя особое внимание кризисному периоду 1905–1907 годов. Основная задача автора — пересмотреть устоявшиеся и во многом превратные представления о российском революционном движении и традициях путем анализа размаха и огромного значения неожиданного и беспрецедентного по силе антиправительственного террора — наиболее крайнего проявления политического радикализма. Многие затушеванные, малозаметные в других формах общественной борьбы атрибуты революционной мысли и морали особенно резко проявились в вакханалии политических убийств, которые потрясли российское общество, прежде лишь изредка тревожимое револьверными выстрелами и динамитными взрывами.
Сравнительно редкие эпизоды терроризма в XIX веке, хоть и пугали власти и отчасти служили им отговоркой, оправдывающей нежелание развивать реформы, не угрожали ни государственным устоям, ни естественному течению социально-политической жизни в стране — пожалуй, за единственным исключением убийства Александра II в марте 1881 года. Эти революционные выступления служили лишь прелюдией к кровавым событиям начала XX века, которые совпали с царствованием Николая II, затронули все леворадикальные (а отчасти даже и умеренные) политические течения в стране, унесли тысячи жизней и не позволили не только сановникам, но даже просто мирным обывателям на всей территории империи чувствовать себя в безопасности.
Прежде чем перейти непосредственно к рассказу о российских террористах, необходимо предупредить читателя о некоторых концептуальных предпосылках этой книги, которые, несомненно, вызовут противоречивые отклики, но без которых, однако, позиция автора не будет раскрыта.
Изучив огромное количество исторических источников, связанных с революционным движением и его представителями, хочется высказать предположение, что многие из тех, кто в разные времена так беспокоился о судьбе масс и страдал о народных тяготах, инстинктивно ощущали (а некоторые даже и осознавали), что народу не нужна их забота, а сами они чужды и в лучшем случае безразличны ему. Чувствуя это, радетели за народное благо все же настойчиво и неудержимо продолжали стремиться вперед по избранному пути, дабы облагодетельствовать человечество или уж по меньшей мере своих соотечественников в России. Не касаясь до времени роли всевозможных «темных личностей», составляющих «изнанку» любого общественного движения, независимо от его окраски, следует спросить: что же двигало людьми достойными, честными, жертвенными? Зачем же так стремились они к тому, о чем их никто не просил, зачем столько хлопотали они о подарке, который — они знали — даруемый не хочет получать, а при случае найдет способ вернуть, возможно неучтиво и даже грубо? Может быть, полезнее здесь не спешить выплеснуть на читателя всю ту революционную риторику с неплохо звучащими, но уже несколько избитыми уверениями о непобедимой силе абстрактных истин, позывах гражданской совести и прочими словесными клише, которые общественные деятели произносят в свой адрес, навязывая таким образом непосвященным предвзятое представление о собственной внутренней мотивации.
Люди, обуреваемые жаждой разрушительной общественной деятельности, зачастую достаточно тонкокожи и уязвимы, чтобы ощущать грубость, грязь, пошлость, уродство и прочие несовершенства окружающего их мира. Даже неисправимым оптимистам, не склонным к меланхолии и унынию, но обладающим чувствительностью, свойственно видеть и ужасаться порочности и глубоким нравственным (и эстетическим) изъянам во всем, что их окружает. И, пожалуй, особенно травмирует их то, что, вопреки даже самому сильному желанию человека не соприкасаться с этими отвратительными сторонами жизни, самое существование его в мире не только постоянно сталкивает его с пороком, но как бы пропитывает им человека, не умеющего противостоять давлению извне.
И вот такой человек, не злодей и не проходимец вовсе, а наоборот — личность с уязвленной душой, чутко реагирующей на соприкосновение с любым видом уродства, приходит к отчаянной мысли о возможности искоренить мировое зло за счет изменения внешних обстоятельств. В разные эпохи такие рассуждения поддерживались различными философскими идеями, как бы оформлявшими мировоззрение человека, уже одержимого жаждой общественной деятельности. И, вооружившись схемами, описывающими несовершенство миропорядка, равно как и пути к его исправлению, такой человек начинает бороться с социально-политическими, экономическими, религиозными и прочими устоями, ломая их, чтобы изменить мир по своему вкусу (самому благородному, естественно) и — для себя. Вместо того чтобы призвать на помощь мудрость и, быть может, грустную иронию, дабы не заблуждаться (и не обольщаться) по поводу глубины и уникальности собственных страданий (и… достоинств), вместо того чтобы — как следствие развития самооценки и самоиронии — увидеть, наконец, рядом с собой ближнего, заметить с удивлением, что ему (этому отдельному, живому, дышащему человеку, а не абстрактной народной массе) тоже больно и страшно, вместо того чтобы затем, не унижая его снисходительной жалостью и не самоутверждаясь за счет его страданий, просто понять, почувствовать его боль, как если бы она была своя, и, понимая даже, что, может быть, выхода-то и нет и быть не может, разделить его тоску, — вместо всего этого революционер, обремененный жаждой спасти мир, забывает и себя, и своего ближнего ради уже неотделимой от него идеи.
Не то что ближний, но и даже сам революционер уже себе не интересен, если он нашел якобы выход из жизненной безысходности — борьбу с внешними атрибутами самой жизни. Борьба с устоями здесь играет роль допинга или дешевого и поверхностного развлекательного действа, которое отвлекает человека от самого себя внешним блеском, мельканием, преувеличенными жестами, громкими звуками… Но пристрастие к общественной деятельности имеет одно очень важное преимущество перед пристрастием к кабаре или, скажем, к скачкам, где «беганье от себя» не может продолжаться постоянно и неизменно, и в конце концов возникает вопрос: чем же заполнить перерывы. С социально-политической борьбой дело обстоит гораздо удобнее: у человека всегда есть конечная цель, намеченный результат, к которому он постоянно стремится и на который он полагается для оправдания своей жизни. (Интересно, между прочим, что делали бы общественные деятели, если бы им каким-то образом удалось осуществить их программы максимум? Собой и ближним они заниматься не умеют. Вот тут-то и начались бы подлинные страдания! И, может быть, существует связь между несбыточными идеями утопистов-практиков и их неумением взглянуть внутрь себя: чем несбыточнее утопия, которую они воплощают в жизнь, тем более подвержены строители этой утопии страху оказаться наедине с собой; поэтому-то они так старательно и заботятся о том, чтобы рай всегда лишь маячил на горизонте.)