Когда я читаю «Макбета», ведьмы выглядят вполне прилично: они играют определенную роль в повествовании и окружены дымкой мрачной значительности, хотя облик их, к сожалению, несколько опошлен — все–таки они, несчастные, ведьмы. Но в спектаклях они почти невыносимы и были бы совсем невыносимы, если бы меня не поддерживали воспоминания о том, какими они представляются при чтении. Мне говорят, что я бы смотрел на них иначе, если бы мыслил как человек шекспировской эпохи с ее охотой на ведьм и их публичными казнями. Но ведь это значит, что я должен воспринимать ведьм как реальность, весьма вероятную для нашего мира, иными словами, не как плод фантазии Шекспира. Это решающий аргумент. Похоже, что в драматическом произведении судьба у фантазии одна — раствориться в реальном мире или опуститься до шутовства, даже если автор драмы — сам великий Шекспир. Вместо трагедии «Макбет» ему следовало бы написать повесть, если бы достало мастерства и терпения на этот жанр.
Есть, по–моему, и более важная причина, чем неубедительные сценические эффекты. Драма по природе своей вынуждена использовать фальшивое волшебство, своего рода суррогат волшебства: зритель видит и слышит людей, которые существуют лишь в выдуманной истории. Это уже попытка воспользоваться поддельной волшебной палочкой. Ввести — пусть даже технически безукоризненно — в этот квазиволшебный «вторичный» мир еще элементы фантазии или волшебства — значит попробовать создать внутри него еще один, третий мир. Этот мир уже лишний. Может быть, это и достижимо, только мне ни разу не приходилось видеть, чтобы из этого что–нибудь вышло путное… Во всяком случае, нельзя утверждать, что создание этого третьего мира органично для драмы. Ведь у нее свои средства воплощения Искусства и иллюзии: ее персонажи и так уже разговаривают и расхаживают по сцене{6}.
Вот по этой–то причине — из–за того, что в драме и герои, и даже обстоятельства действия зримы, а не воображаемы, — этот род литературы, хотя и использует тот же повествовательный материал (слова, ритм, сюжет), что и другие ее роды, принципиально от них отличается как род искусства. Поэтому, если вы предпочитаете драму другим родам литературы (как прямо делают многие литературные критики) или формируете свои критические теории в основном под влиянием театральных критиков или даже под влиянием самой драмы, вы, скорее всего, неправильно поймете, что такое литературно–художественный вымысел в чистом виде, и заключите его в рамки ограничений, справедливых для пьес. Например, вы предпочтете живых героев, даже самых примитивных и скучных, неживым предметам. Ведь в пьесе о дереве как таковом много не скажешь.
Совсем другое дело — театр в Волшебной Стране, спектакли, которые эльфы, согласно многочисленным свидетельствам, часто показывали людям. Здесь фантазия оживает с реализмом и непосредственностью, недостижимыми для любых театральных механизмов, созданных людьми. В результате обычно эти представления так воздействуют на человека, что он не просто верит в выдуманный мир, но как бы сам — физически — туда попадает. По крайней мере, ему так кажется. Это ощущение очень похоже на сон, и люди иногда их путают. Но присутствуя на спектакле в Волшебной Стране, вы попадаете внутрь сна, сплетенного чужим сознанием, причем можете даже не подозревать об этом тревожном факте. Вы воспринимаете «вторичный» мир непосредственно, и это столь сильное зелье, что вы всему верите по–настоящему, какими бы чудесными ни были происходящие события. Вы в плену иллюзии. Всегда ли это нужно эльфам — другой вопрос. «По крайней, мере, сами они при этом от иллюзии свободны. Для них такой театр — род Искусства, отличный от Чародейства и Волшебства в прямом смысле. Они не живут внутри своих произведений, хотя, надо думать, могут себе позволить работать над драмой дольше, чем артисты–люди. Первичный, реальный мир у эльфов и людей один и тот же, хотя они его по–разному воспринимают и оценивают».
Нам необходимо слово для обозначения этого мастерства эльфов. Но все прежние термины как–то стерлись, потеряли свой первоначальный смысл. Первым приходит в голову слово «магия», и я его в этом значении уже использовал, но мне не следовало этого делать. «Магией» нужно называть действия волшебника. А искусство — род деятельности человека, порождающей, как бы между прочим, и вторичную веру (хотя это не единственная и не конечная цель искусства). Эльфы тоже пользуются искусством подобного рода, хотя с гораздо большим мастерством и легкостью, чем люди, — по крайней мере, на это указывают свидетели. Но более действенное, присущее лишь эльфам мастерство я, за неимением более подходящего слова, буду называть Чарами. Чары создают «вторичный» мир, в который могут войти и его создатель, и зритель. Пока они внутри, их чувства воспринимают этот мир как реальность, хотя по замыслу и цели он абсолютно искусственен. В чистом виде Чары сродни Искусству. В отличие от них Магия меняет реальный мир (или притворяется, что делает это). И неважно, кто пользуется Магией — эльфы или люди. Все равно, это не Искусство и не волшебные Чары. Магия — это набор определенных приемов; ее цель — власть в нашем мире, господство над неживыми предметами и волей живых существ.
Именно к этому дару эльфов — волшебным Чарам — и тяготеет фантазия человека. Если ее полет удачен, она ближе к их мастерству, чем любая другая форма Искусства. Суть многих историй, которые рассказывают люди об эльфах, составляет видимое или скрытое, чистое или замутненное стремление к живому, воплощенному искусству, позволяющему создавать новые миры. Это желание внутренне не имеет ничего общего с жадным стремлением к личной власти, каким бы внешним сходством оба эти желания ни обладали, характерным для обычного колдуна. Сами эльфы по большей части сотворены именно благодаря этому благородному желанию — точнее, их лучшая (но все же опасная) часть. От них–то мы и можем узнать, каково главное устремление человеческой фантазии, даже если она же их и породила — а может, именно поэтому. Эту жажду творчества лишь обманывают всякие подделки — будь то невинные, хоть и неуклюжие, потуги драматурга или злые козни колдуна. В нашем мире эту жажду человек утолить до конца не может, а потому она вечна. Чистому желанию этому не требуются ни иллюзии, ни колдовство, ни власть; оно жаждет взаимного обогащения, ему нужны не рабы, а товарищи — в общем деле и в общих наслаждениях.
Многим фантазия кажется подозрительной, если не противозаконной: она создает «вторичный» мир, странным образом трансформируя мир реальный и все, что в нем; соединяет по–новому части существительных и придает прилагательным новый смысл. Кое–кому она кажется чем–то вроде детской забавы, свойственной лишь периоду юности в развитии как человека, так и целых народов. Что до законного права фантазии на существование, то я просто процитирую небольшой отрывок из письма, когда–то написанного мною человеку, который называл все мифы и сказки «враньем» (хотя, надо отдать ему справедливость, был достаточно мил и лишь смущенно называл волшебные сказки «посеребренной ложью»).
«Мой милый сэр, — писал я, —
не навек Был осужден и проклят человек,
Пусть благодати ныне он лишен,
Но сохранил еще свой древний трон.
Ведь белый луч, через него пройдя,
Рождает семь цветов, они ж плодят
Живые образы — сознания дары.
Так он творит вторичные миры.
Пускай мы спрятали за каждый куст
Драконов, эльфов, гоблинов.
И пусть В богах смешали мы со светом мрак —
Мы обладаем правом делать так.
Как прежде, праву этому верны,
Творим, как сами мы сотворены».
Фантазия — естественная деятельность человеческого разума.
Она ничуть не оскорбительна для него и тем более не вредит ему. Она не притупляет жажды научных открытий и не мешает их воспринимать. Напротив, чем острее и яснее разум, тем ярче фантазии, им порожденные. Если бы вдруг оказалось, что люди больше не желают знать правду или утратили способность ее воспринимать, фантазия тоже зачахла бы. Если с человечеством когда–нибудь случится нечто подобное (а это не так уж и невероятно), фантазия погибнет и превратится в болезненную склонность к обману.
Ибо творческая сила фантазии основана на прочной уверенности, что порядок вещей в мире таков, каким представляется нам при ярком свете солнца. Однако признание этого не означает рабской покорности существующему порядку вещей. Ведь и кажущаяся бессмысленность стихов и повестей Льюиса Кэрролла основана на строгой логике. Если бы люди и впрямь не отличали лягушку от человека, никогда не появилась бы сказка о царевне–лягушке.
Конечно, фантазией можно злоупотреблять. Она может быть просто неудачной. Ее можно применить в дурных целях. Возможно, она даже способна одурманить своего собственного создателя. Однако какое из качеств человека в нашем ущербном мире лишено отрицательных сторон? Люди, обманывая себя, придумали не только эльфов. Они придумали и богов — и стали им поклоняться, причем даже тем, которые были изначально изуродованы пороками собственных творцов. И ведь каких только ложных кумиров люди себе не создавали: от предрассудков до денег… Даже точные науки, даже социально–экономические теории требовали человеческих жертвоприношений!