В заключение рассмотрим такие вещи, как бегство от действительности и счастливую концовку, которые, естественно, тесно связаны. Хотя волшебные сказки никоим образом не являются единственным способом бегства от действительности, в наше время они представляют собой одну из самых ярких, а кое для кого — и одну из самых неприятных форм «эскейпист–ской» литературы. Поэтому, говоря о сказках, будет нелишним сказать несколько слов и о значении, которое критики придают термину «эскейпизм».
Я считаю, что бегство от действительности — одна из основных функций волшебной сказки, и поскольку я одобрительно отношусь ко всем ее функциям, то, естественно, не согласен с тем жалостливым и презрительным тоном, с которым слово «эскейпизм» часто произносят: жизнь за пределами литературной критики не дает для подобного тона никаких оснований. От того, что часто (хотя и не слишком удачно) называют «действительностью», бегство, что очевидно, не только полезно, но иногда даже связано с героическим поступком. В реальной жизни бранить за это трудно, особенно если проявлен героизм. В литературной критике наоборот: чем удачнее бегство от действительности, чем больше оно сопряжено с героическими усилиями, тем хуже. У критиков явная путаница в голове, потому они и слова используют неправильно. Почему, например, следует презирать человека, который, попав В темницу, пытается во что бы то ни стало из нее выбраться, а если ему это не удается, говорит и думает не о надзирателях и тюремных решетках, а о чем–то ином? Внешний мир не стал менее реальным оттого, что заключенный его не видит. Критики пользуются неверным значением слова «эскейпизм», с презрением говоря о нем; больше того, они путают, и не всегда искренне, такие понятия, как «бегство пленника из темницы» и «бегство дезертира с поля боя». Точно так же партийные ораторы порой навешивали людям ярлыки предателей за бегство от ужасов гитлеровского рейха или какой–нибудь другой империи или даже за критику подобного государственного устройства. Точно так же эти литературоведы, усугубляя путаницу, чтобы посадить в лужу своих оппонентов, навешивают презрительный ярлык не только на обычное дезертирство, но и на подлинное спасение из темницы, которому часто сопутствуют такие чувства, как отвращение, гнев, осуждение и протест. Они не только не могут отличить побег заключенного от бегства дезертира, но, похоже, предпочитают соглашательство Квислингов сопротивлению патриотов. Согласно такому мышлению, достаточно сказать: «Страна, которую я любил, обречена», — и любое предательство будет прощено и даже возвеличено.
Вот простой пример. Не упомянуть в рассказе (точнее, не выдвинуть напоказ как важную деталь) самые обычные уличные электрические фонари — это с точки зрения критики уже «эсксйпизм». Но он почти наверняка проистекает из разумного отвращения к уродству и малоэффективное™ этого типичного порождения эпохи технического прогресса, для создания которого понадобилось столько изобретательности и сложной техники. Фонари, может быть, не вошли в рассказ именно потому, что они плохие; и вполне возможно, что это один из уроков, которые надлежит извлечь из данного произведения. Но тут появляется розга критика. «Электрические фонари никуда не денутся», — заявляет он. В свое время Честертон справедливо заметил, что любая вещь, о которой говорят, что она «никуда не денется», в самом скором времени может быть заменена, если окажется безнадежно устаревшей и изношенной. Вот рекламное объявление: «Научный прогресс, ускоренный нуждами военного времени, неустанно продолжается… Многое устаревает на глазах, и уже сейчас можно предсказать новые разработки в области применения электричества». Сказано, как видите, то же самое, только звучит более грозно. А потому на электрический фонарь можно просто не обращать внимания — такая это незначительная, преходящая вещь. Для сказок, во всяком случае, хватает более долговечных и значительных предметов и явлений, например молнии. «Эскейпизм» не так рабски подчиняется капризам переменчивой моды, как его оппоненты. Он не творит себе хозяев или богов из вещей, которые вполне разумно считать дурными, и не поклоняется им как чему–то неминуемому или даже «неумолимому». И у противников «эскейпизма», всегда готовых его презирать, нет никаких гарантий, что он бегством от действительности удовлетворится: а вдруг он поднимет людей на бунт и они повалят уличные фонари? Ведь у «эскейпизма» есть еще одно качество, особенно ненавистное его противникам: способность к противодействию.
Не столь давно я слышал — хоть это и звучит невероятно, — как один чиновник из нашего академического «Бычьего брода», именуемого также Оксфордом, вещал: он «приветствует» скорое появление заводов–автоматов и рев самому себе мешающего автотранспорта, потому что все это приближает университет к «реальной жизни». Может быть, он имел в виду, что образ жизни в XX веке угрожающе быстро скатывается к дикости, и если грохот машин раздастся на улицах Оксфорда, это послужит предупреждением: нельзя спасти оазис здравого смысла, просто отгородившись от пустыни неразумия, — необходимо настоящее наступление на нее, практическое и интеллектуальное. Но боюсь, что он говорил о другом. Во всяком случае, в этом контексте выражение «реальная жизнь» не соответствует требованиям научной точности. Мысль о том, что автомобили «более живые», чем, например, кентавры и драконы, весьма удивительна. А представление, что они «более реальны», чем, например, лошади, настолько абсурдно, что вызывает сожаление. Воистину, как реальна, как изумительно жива фабричная труба по сравнению с вязом — жалким, устаревшим, предметом нежизнеспособных мечтаний «эскей–писта»!
Что до меня, то я не могу себя убедить, что стеклянная крыша вокзала «реальнее» облаков. Если же рассматривать ее как произведение искусства, то она воодушевляет меня куда меньше, чем легендарный небесный свод. Переход к платформе №4 — пусть даже в виде мостика — не идет для меня в сравнение с Биврестом, радугой–мостом, который охраняет бог Хеймдалль с волшебным рогом Гьяллархориом. В простоте душевной я не могу избавиться от ощущения, что проектировщики и строители железных дорог лучше бы использовали свои огромные возможности, если бы в их воспитании достаточную роль играла фантазия. По–моему, волшебной сказке больше пристала степень магистра искусств, чем упомянутому чиновнику.
По всей вероятности, многое из того, что этот человек (и не он один) назвал бы «серьезной» литературой, — не более чем пьесы, разыгранные под современной стеклянной крышей рядом с городским плавательным бассейном. Волшебные сказки, хоть и выдумывают порой всяких чудовищ, летающих в небесах или живущих в бездне морской, по крайней мере не избегают настоящего неба и моря.
Но если оставить на минуту в стороне всякие выдумки, то читатели и создатели сказок, на мой взгляд, не должны стыдиться бегства от действительности в архаику: того, что им нравятся даже не драконы, а кони, замки, парусные суда, луки и стрелы. Пусть читают или повествуют не только об эльфах, но и о рыцарях, королях, священниках. Ибо в конце концов вполне возможно, что разумный человек, хорошенько подумав (вне всякой связи с волшебными сказками или рыцарскими романами), осудит такие «завоевания прогресса», как заводы, а также пулеметы и бомбы — их естественную и неизбежную (или, если можно так выразиться, «неумолимую») продукцию. А ведь такое осуждение чувствуется уже в том, что «эскейпистская» литература о «завоеваниях прогресса» молчит.
«Жестокость и уродство современной европейской жизни — той самой „реальной жизни“, которую мы должны приветствовать, — это признак биологической неполноценности, недостаточной или неадекватной реакции на окружающую среду», — пишет Кристофер
Доусон в книге «Прогресс и религия»[15]. Самый невероятный замок появляющийся из мешка великана в какой–нибудь немыслимой гэльской сказке, не только гораздо красивее завода–автомата, но также в самом прямом смысле гораздо реальнее. Почему нам нельзя бежать от «мрачной ассирийской» нелепости цилиндров и ужасающих заводов, напоминающих заводы морлоков? Почему нам нельзя их осуждать? Ведь их осуждают даже самые большие «эскейписты» среди литераторов — научные фантасты. Эти пророки часто предсказывают, что мир грядущего будет похож на железнодорожный вокзал со стеклянной крышей (а многие из них, похоже, ждут не дождутся этого). Но, как правило, из их произведений гораздо труднее понять, чем будут заниматься люди в этом мире–городе. Они могут сменить «викторианские доспехи» на свободные одежды на молниях, но, похоже, свою свободу используют в основном для того, чтобы играть в осточертевшие механические игрушки, заставляя их двигаться все быстрее и быстрее. Судя по некоторым практическим книжкам, люди по–прежнему будут похотливыми, мстительными и жадными, а мечты их духовных лидеров сведутся, самое большее, к замечательной идее о построении еще нескольких таких же городов на других планетах. Вот уж, действительно, век «хороших средств для достижения дурных целей»! Пораженные недугом современности, мы остро ощущаем и уродство наших творений, и то, что они служат злу. А это вызывает желание бежать — не от жизни, а от современности и от созданных нашими собственными руками уродств. Потому что для нас зло и уродство нераздельно связаны. Нам трудно представить себе соединение зла и красоты. Свойственный далеким временам страх перед прекрасной феей для нас почти неощутим. Но еще тревожнее то, что и добро оказывается лишенным присущей ему красоты. В Волшебной Стране можно, конечно, представить себе кошмарный замок людоеда (ибо зло, заключенное в этом чудовище, требует именно такого замка), но невозможно представить себе дом, выстроенный с благими намерениями, — харчевню, постоялый двор, дворец добродетельного и благородного короля, — дом, который был бы тошнотворно уродлив внешне. А в наши дни попробуй найди не уродливый дом — разве что старинный какой–нибудь сохранился.