Ещё одна поэтесса, вошедшая в золотой фонд авторов "СО", Елена Игнатова, уже почти четверть века проживающая в Израиле, не мыслит себя вне Ленинграда-Петербурга и вне России. А уж она-то, заставшая в молодости пожилую Анну Ахматову, доподлинно знает цену резкому суждению. И в особенности в стихах знает меру сокровенного и заповедного. Прошлое тоже уязвимо, поэт как никто прозревает взаимосвязь времён:
Вы мне ворожите, родные города, -
там созревает жизнь, как семечки,
тверда -
ты - Вязьма сладкая, ты - брошенный
Саратов,
где солнечные дни и пыльные закаты,
где я не поселюсь, наверно, никогда[?]
Для нашего журнала, в особенности для его поэтического раздела, не существует границ. Об этом самым явственным образом свидетельствует получившая "Серебряного Дельвига" антология "Поэты Сибирских огней". Помимо всей России - от Питера до Владивостока, наши авторы обитают повсюду, где русский язык имеет свои обиталища. Одно лишь перечисление даст тому наглядную иллюстрацию: Станислав Минаков, Александр Кабанов, Владимир Алейников (Украина), Андрей Грицман (США), Александр Руденко (Болгария), Даниил Чкония и Лариса Щиголь (Германия), Лидия Григорьева (Лондон), теснейшая связь с Беларусью, выходил даже целиком белорусский номер. Но вера и верность Слову и Отечеству вкупе с талантом остаются нашим главным требованием, не иначе.
Взятую когда-то для прокорма,
нам тысячелетие спустя
языки стихающего шторма
возвращают гальку, шелестя, -
писал Юрий Кублановский.
Вот это и есть в моём представлении реальное евразийство.
Владимир БЕРЯЗЕВ,
главный редактор
"Сибирских огней",
лауреат премии
"Золотой Дельвиг",
НОВОСИБИРСК
Подвиги разветчика
ВЕК
Кто бы в июле 1941 года мог угадать в узкоплечем ополченце-очкарике, ещё во всём гражданском, или даже позже, осенью, уже в короткой шинели и обмотках (сущем солдатском наказании!) будущего разведчика, с лихвой оправдавшего сказанное им в те горькие дни: "Я буду сражаться во весь рост!"
Молодому поэту Эммануилу Казакевичу для начала пришлось перехитрить врачей (явный был белобилетник!), а затем "дезертировать" на фронт из бригадной многотиражки (по этому случаю даже "дело" завели). Первого "языка" он взял ещё в сорок первом. Позже возглавлял разведку сначала роты, потом дивизии, а после тяжёлого второго ранения, удрав из омского госпиталя, попал в разведотдел армии, норовя и оттуда выбраться на передовую, где однажды в рискованнейшей роли парламентёра убедил сдаться целый немецкий отряд.
Слова Казакевича об одном из персонажей его первой повести "Звезда": "Разведка осталась его слабостью навсегда" - это и о себе самом!
Как солдаты говорили о сложенном им гимне 176-й стрелковой Ельнинской дивизии - "наша песня о нас, о наших боях и походах", - так благодарно узнавали и товарищей ("и Катю, и Мамочкина, и Травкина"), и себя самих в героях повести, прозвучавшей одновременно и поэтическим гимном, и горестным реквиемом: "Неотступно друг за дружкой идут они по обочине дороги, готовые в любое мгновение исчезнуть, раствориться в безмолвии лесов, в неровностях почвы, в мерцающих тенях сумерек" ("И растаяли вдали. И - навеки", - вспоминаются слова недавно ушедшего поэта).
Не менее драматична и картина разведки боем в более поздней повести "Сердце друга", где воссозданы обстоятельства осенних боёв 1943 года за деревню Боброво, возле Орши, по мнению очевидцев и самого автора, во много раз более тяжёлых, чем даже за Варшаву и Берлин.
"Две маленьких лодочки пустил я в море, - писал Эммануил Генрихович, после того как появилась новая повесть "Двое в степи", имевшая, в отличие от "Звезды", очень нелёгкую судьбу (потом критике подвергнется и "Сердце друга"). - ...Страшно и сладостно стоять так на открытом ветру".
"Флотилия" пополнялась и романами ("Весна на Одере", "Дом на площади"), и рассказами, и повестью "Синяя тетрадь" о событиях 17-го года. Но Казакевичу всего этого было мало.
С присущим ему, по выражению одного мемуариста, редким искусством объединять людей (ещё до войны был директором театра и даже председателем колхоза) писатель в годы нестойкой "оттепели" стал едва ли не главным заводилой в группе коллег, мечтавших о создании самостоятельного независимого издания (среди них были М. Алигер, В. Каверин, К. Паустовский, В. Тендряков и др.). Они задумали и организовали альманах "Литературная Москва".
Это снова была разведка - разведка боем, прощупывание возможностей преодолеть, говоря военным языком, глубоко эшелонированную оборону противника - всевозможных инстанций, запретов, идеологических догм. Как говаривал злой на язык Эммануил Генрихович: на фронте, если кланяться после каждого выстрела (теперь - "указания"), в конце концов можно превратиться в обезьяну!
Опубликованные в "Литературной Москве" произведения - в особенности рассказ А. Яшина "Рычаги", главы из книги Твардовского "За далью - даль", циклы стихов М. Цветаевой и Н. Заболоцкого, статьи А. Крона и М. Щеглова - вызвали большой общественный отклик и жесточайшие обвинения официозной партийной критики. После второго выпуска альманах был закрыт.
Казакевич изо всех сил (снова - во весь рост!) сражался за своё детище, и эта история, скорее всего, и послужила причиной его тяжелейшей болезни.
Он трудно, страдальчески умирал. И одной из его последних забот и тревог была судьба солженицынского рассказа "Один день Ивана Денисовича", публикации которого в эти месяцы 1962 года отчаянно добивался ближайший друг Эммануила Генриховича - Александр Твардовский. Больной слушал вести с новоявленного "фронта", по словам дежуривших у его постели, "взволнованно и радостно, насколько это возможно для умирающего человека, и даже в глазах его, полных боли и страдания, появлялось какое-то оживление, искорка негаснущего интереса к главному делу его жизни".
В вышедшем 20 лет спустя после смерти Казакевича сборнике воспоминаний еле упомянуто о роли, сыгранной им в создании "Литературной Москвы".
А ведь это был ещё один из его подвигов!
Андрей ТУРКОВ
Кудимовские кудеса
ЗНАЙ НАШИХ!
Мне пришло в голову, что когда один поэт положительно отзывается о другом, то прежде всего отмечает в нём наличие тех самых качеств, которые наиболее ценит в себе самом - или которыми наиболее хотел бы обладать (что, по сути, почти одно и то же: различие только в наклонениях).
И когда в статье Марины Кудимовой "Обитель на горе" ("ЛГ", № 39, 2012), посвящённой Марине Цветаевой, я прочёл: "Её роман с русским языком, намертво отдавленным сегодняшней культмассовой Ходынкой, занимательнее её эротических переживаний, часто разжигаемых в вечном страхе поэта перед творческой немотой. Метру и ритму - двум жестоким, не хранящим в кармане альтернативного пряника укротителям стиховой стихии, - Цветаева покорялась, как ни одной из своих страстей", - то уже не мог не соотнести навсегда этих слов с их автором.
Что, на мой взгляд, даже справедливее, если принять во внимание такое признание Кудимовой: "Я выросла среди зэков, только что поменявших лагерь на лесоповал и воспринимавших уральское поселение отнюдь не как освобождение. Их язык был явлением скорее декадентским, чем традиционно фольклорным - смесь фени и книжности: на зонах все много читали. Меня воспитали дед, полуказак-полухохол и ярый книгочей, и бабушка - из дворян, выпускница института благородных девиц. А также наш сосед, колымчанин-рецидивист с резаной губой, который при мне единственный раз выругался срамно, ожёгшись молодой крапивой" ("Сибирские огни", № 5, 2011).
После этого и во фразе "высосанная из критического пальца тема "Цветаева и быт" заняла место темы "Цветаева и Бог" и её многочисленных ракурсов - "Цветаева и богоборчество", "Цветаева и демонизм" легко поменять фамилию героини на фамилию автора, "Цветаеву" на "Кудимову". Действительно, быта в стихах Марины Кудимовой хватает, но он существует в них не сам по себе, но как способ говорения с Богом. Показательно в этом отношении стихотворение "Плацкарта", где проводник, не дающий одеял, предстаёт Богом для пассажирок. Притчевость - одно из основных качеств творчества Кудимовой.