— Слово слободы! Слыхал аль нет?..
Административное творчество станичных «комитетчиков» оказалось сразу скудным и явно для всех ничтожным до последней степени. Несколько безграмотных «донесений» — в стиле обычных кляуз, в которых и при старом строе упражнялся Барабошка. Личные счеты с подругами — счетов было достаточно. Угрозы арестом всем, кто возвышал голос против комитета:
— Ты, как видать, за старое правительство? Не солидарен к новому режиму? Смотри-и!..
И Барабошка, и Васька Донсков умели говорить эти страшные слова очень внушительно…
Были покушения на обыски, но нерешительные: комитет все-таки не чувствовал под собой твердой почвы. Васька Донсков повел определенную линию против потребительской лавки: до седьмого пота настаивал, чтобы комитет вынес постановление отобрать раздачу сахара от потребиловки и передать купцу Савельеву. Бескорыстие этого усердия было для всех очевидно — комитет не решился последовать за своим членом, надо отдать ему справедливость.
И ничего, ни малой заботы о том, что стояло выше корыта, что касалось России и переживаемой ею великой страды.
Но была жажда деятельности. Хотелось быть не хуже других. Отовсюду доходили самые волнующие, самые подмывающие вести: в Слащеве комитет постановил обыскать купцов, переоценить товары. Вместо переоценки произвели просто разгром лавок, товары разделили, перепились, передрались. Посадили в кутузку дьякона, вздумавшего обличать беззаконие новой власти. Приехал благочинный выручать дьякона — заперли в тюрьму и благочинного при общем одобрительном смехе «граждан». В Кумылге бывший каторжник избил учителя, председателя потребительского общества, — и опять-таки совершенно безнаказанно. На Фроловом хуторе постановили арестовать самого окружного атамана, если он явится туда. В Михайловке разобрали по рукам не только панскую землю, но и зерно, и машины, и скот… Всюду, где ни послышишь, кипит деятельность: выражают недоверие, «сковыривают», обыскивают, реквизируют, арестовывают или мнут бока…
Валом повалили «служивые», и от всех однообразные новости:
— Мы своего командира — долой!.. Сменили…
— Наш тоже закупоросился было, не пущал никого — мы как обступи его да возьми в шоры, он и руки поднял — «братцы! да что вы? да я… да мы… аль мы чужие? Я ведь сам под началом»… Сковырнули. Прапорщика назначили — сразу пустил домой… Никаких цыплят!..
— Ехали дорогой — в самом первом вагоне, на мягких диванах, по-господски, — захлебываясь от восторга, рассказывал длинный Вася Слепец.
— Небось, натолочили сапогами-то своими?
— А мать их не замать: за что же мы служим? Буде! Попились из нас крови…
Все это в глазуновских «комитетчиках» не могло не дразнить зуда деятельности, жажды распорядиться. Ближайший сосед — комитет Александровской станицы, захудалой, убогой, небольшой, — и тот оказался на достойной высоте положения: не только станичную свою «старую» власть сковырнул, но раздвинул сферу своих действий даже за пределы станичной территории, или — по официальной местной терминологии — за пределы станичного юрта, вторгся в лежащее рядом войсковое лесничество, низложил лесничего, распил запас напитков, хранившихся в его погребе, прогнал лесную стражу и объявил свободное пользование лесом. И ничего, тоже сошло с рук…
Глазуновский же комитет лишь топтался на месте да тайком совещался о том, кого бы арестовать в станице, кого обыскать. Между тем административная машина в станице совсем стала. Казалось бы, и не Бог весть какая важная была эта машина, а когда пришли в расстройство и наконец совсем замерли ее функции, замер весь распорядок мелкой общественной повседневности, никто не хотел отбывать повинности, некому стало позаботиться о раздаче пособия бабам и беженцам — и станица сразу огласилась голодным ропотом: некому было производить необходимые взыскания, дознания, исполнять требования по мобилизации, продовольствию, позаботиться о договорах с пастухами, об устройстве переправ и мостов… Все это незаметное, но нужное, не стал делать и комитет, особенно когда было выяснено, что членам его никакого жалованья не полагается. И стало ясно всем гражданам, что новый строй, олицетворяемый пока комитетом с Барабошкой и Васькой Донсковым во главе, ничего, кроме тревоги и расстройства, в жизнь не внес… Мало радости…
— Вот обокрали меня вчера, а кому заявить — не знаю, — говорила казачка, пришедшая ко мне за советом, — пошла к Тимофею, он говорит — «я теперь уже не атаман, иди в комитет», — а комитетчики лишь зубы скалят… Скажите на милость: к кому теперь идтить?.. Бывало, идешь в правление, а теперь начальников много, а толку никакого…
— Ну, что будем делать, Ф. Д.? — спрашивали знакомые старики, — неужели Васька Донсков да Семка Мантул так и будут управлять? Что же выйдет из этого? Бирючья жизнь будет?..
И чувствовалась тоска растерянности в этих несвязных, обрывочных вопросах.
Жизнь не останавливалась, текла по инерции, но с каждым днем паралич власти чувствовался глубже и безнадежнее, а творческая скудость наших революционеров-комитетчиков становилась очевидною и для них самих. Их угрозы арестами и обысками уже не производили действия, их ругали безвозбранно и дружно, тоска по власти, по нормальному порядку выросла за два месяца действия нового строя до размеров стона на реках Вавилонских. Но создать эту власть, дать ей твердую опору вчерашние смирные, распыленные, привыкшие лишь слушаться обыватели, произведенные внезапно в граждан, не находили в себе ни умения, ни силы… У них лишь стоном вырывался вопрос:
— Да на что нам эти комитеты? Нельзя ли без них обойтиться?
Но комитеты — как это ни странно — вменялись в обязанность. Так можно было судить по тому, что какая-то власть из центра — иной раз знакомая по наименованию: «временно исполняющий обязанности войскового атамана», а то и совсем незнакомая: «областной исполнительный комитет» — присылала свои распоряжения на имя станичного комитета. Значит, не спихнуть с шеи эту беду…
Я понимал, что с малограмотных, хотя и шустрых, хватов, революционным путем захвативших власть в нашей станице, многого спросить и нельзя. Но вот настоящие комитеты, руководимые интеллигенцией, — они-то уже, несомненно, ведут созидательную работу, они строят новую, свободную жизнь в России, они выручают из трясины несчастное отечество…
Поехал в окружную станицу — Усть-Медведицу. Получил доступ на заседание комитета. Председатель — член окружного суда. Состав — интеллигенция по преимуществу: учителя, адвокаты, судебный следователь, предводитель дворянства, мировой судья, просвещенные купцы.
Вот тут — думаю — наверно услышу то, о чем первее всего комитеты должны ныне думать, говорить и даже кричать: как спасти Россию, как справиться с разрухой, голодом, дезертирством, всякими видами мародерства и захватного своеволия? Это все-таки окружной комитет, он осведомлен о всем, что делается в округе, его задача — серьезна и ответственна, его работа — напряженна и поучительна…
Но… окружному комитету, как оказалось, было не до округа. Заботу об округе он возложил на «старую власть», на окружного атамана, который и тянул добросовестно знакомую старую лямку. А окружной комитет выше головы был завален своими местными неотложными вопросами. При мне рассмотрено было письменное заявление местного гражданина-портного о необходимости заготовления панцырей для армии — по способу, изобретенному оным гражданином. К вопросу отнеслись без должной серьезности, весело и благодушно, однако… с полчасика потеряли, обмениваясь мнениями. Затем следовал доклад об обыске у владельца местного пивоваренного заводика — Менцеля. Было оглашено длинное, обстоятельное донесение одного из членов комитета, подслушавшего ночью разговор неизвестных лиц, из которого явствовало, что у Менцеля скрыты в заводе пулеметы и что необходимо распороть его толстое немецкое брюхо. В силу этого гражданского донесения исполнительный комитет назначил комиссию для производства дознания и обыска в заводе Менцеля. И Менцель, и завод его существовал в нашей степной глуши десятки лет, не возбуждая подозрений. Война поколебала их кредит, но все обошлось благополучно. Революция, как видно, снова принесла волну враждебных подозрений: надо же, чтобы и тут, в далеком от железных дорог степном углу, были и пулеметы, и замыслы против свободной России. В добровольцах, поклявшихся ограждать святую свободу сыском, недостатка не оказалось.
— Менцель представил удостоверение, что он — чех и родители его родились уже в России, — сообщил докладчик, председатель следственной комиссии.
Сидевший недалеко от меня господин с растрепанной шевелюрой свирепо возразил:
— Этим он тень не наведет!
— Но вот удостоверение… от чешской колонии…