Очень часто даже не нужно смотреть изображения, сделанные каким-то фотографом. Достаточно посмотреть на него самого на улице, чтобы увидеть, что он собой представляет. Он незаметный, быстрый, на цыпочках? Или он как пулемёт? По куропаткам из пулемёта не стреляют. Целятся в одну куропатку. Потом в другую. Может быть, к этому моменту остальные куропатки уже улетят. А я вижу людей, которые строчат как заведенные: «так-так-так»… И (что невероятно!) они всегда снимают в плохой момент. Мне очень нравится наблюдать за работой хорошего фотографа. В ней есть элегантность, как в корриде.
Делать фотографии на улице – это радость. Самое трудное для меня – портрет. Это совсем не похоже на чью-нибудь моментальную фотографию, снятую на улице. Человек должен согласиться, чтобы его снимали. А ты как биолог со своим микроскопом. Когда вещь изучают, она реагирует не так, как когда её не изучают. Ты должен попытаться проникнуть своим аппаратом между кожей и рубашкой человека, а это нелегко.
Странно, что через видоискатель видишь людей так, как будто они раздеты. Как будто что-то крадешь, и иногда это очень неудобно. Помню, как однажды делал портрет одной знаменитой писательницы[18]. Когда я к ней пришел, она сказала: «Мой портрет, который вы сделали в день Освобождения, был очень красивый». День Освобождения был в 1945 году, задолго до этой нашей встречи. Я сказал себе: «Она помнит, что в те времена у неё было другое лицо. Она думает о своих морщинах. Вот чёрт! Что бы ей такое сказать?» И стал рассматривать её ноги. Она поправила платье и говорит: «У меня мало времени. Вы здесь надолго?» – «Не знаю, – ответил я. – Это будет немного дольше, чем у дантиста, но немного быстрее, чем у психоаналитика». Может быть, у неё не было чувства юмора, потому что она просто сказала мне: «Да-да-да». Я сделал две-три фотографии и распрощался. Потому что не нашёл необходимых слов.
Всегда трудно разговаривать с человеком и одновременно внимательно наблюдать за его лицом. Тем не менее необходимо так или иначе войти в контакт. Для [того, чтобы сделать портрет] Эзры Паунда я неподвижно стоял перед ним в полном молчании, наверное, часа полтора. Мы без стеснения смотрели в глаза друг другу. Он потирал руки. И в общем я сделал, может быть, одну хорошую фотографию, четыре сомнительных и две неинтересных. Что составляет примерно шесть фотографий за полтора часа.
Нужно забыть о себе. Чтобы изображение получилось сильным, следует быть самим собой, забыть о себе и полностью погрузиться в то, что делаешь […]. Не размышляя. Идеи – это очень опасно. Думать надо постоянно, но когда фотографируешь, не пытайся предоставить аргумент или что-нибудь опровергнуть. Тебе ничего не надо доказывать. Это происходит само собой. Фотография – не средство пропаганды, а способ прокричать о том, что переживаешь. Можно сравнить это с различием между пропагандистской листовкой и романом. Роман должен пройти через все нервные каналы, через воображение. Он обладает гораздо большей силой, чем листовка, на которую только бросают взгляд, прежде чем от неё избавиться. А поэзия – это сущность всех вещей. Очень часто я вижу фотографов, культивирующих странность или неловкость сцены в полной уверенности, что это и есть поэзия. Нет. Поэзия возникает, когда две стихии вдруг вступают в конфликт, это искра между двумя стихиями. Но она крайне редко даётся в руки, и специально искать её бесполезно. Всё равно что искать вдохновение. Нет. Это приходит только тогда, когда вы обогащаетесь, когда вы живёте, вполне погрузившись в реальность. Когда я куда-то еду, всегда надеюсь сделать единственную фотографию, о которой скажут: «Вот это правда. Как правильно вы увидели!». Но в то же время я не политический аналитик и не экономист. Высчитывать не умею. […] Я одержим одной-единственной вещью – визуальным удовольствием. Самая большая радость для меня – это геометрия, то есть структура. Конечно, фотографией не занимаешься ради поиска структуры, форм, мотивов и всяких таких вещей, но испытываешь чувственное и в то же время умственное удовольствие, когда видишь, что всё на своих местах. Это своего рода признательность за порядок, который обнаруживается у тебя перед глазами. И наконец – но это исключительно моя собственная манера чувствовать – мне нравится фотографировать. Присутствовать. Это способ сказать те самые «да, да, да», как в конце «Улисса» [Джеймса] Джойса. […] И здесь нет никаких «может быть». Все «может быть» неплохо бы выбросить в мусорную корзину. Потому что это мгновение. Это момент. Это присутствие. Это здесь. И сказать «да!» – дивное удовольствие. Даже если перед тобой то, что ты ненавидишь. «Да!» – это утверждение.
Не геометр да не войдёт
Интервью с Ивом Бурдом (1974 г.)[19]
Ив Бурд: Что значит для вас живопись?
Анри Картье-Брессон: Моя одержимость живописью началась с тех времён, когда в рождественские праздники 1913 года в пятилетнем возрасте я познакомился с [Луи Картье-Брессоном,] моим «мифическим отцом», братом моего отца, и он стал брать меня в свою мастерскую. Там я жил в атмосфере живописи, вдыхал запах полотен. Когда мне было двенадцать лет, один из друзей дяди, ученик [Фернана] Кормона[20], стал учить меня писать маслом. Мой отец тоже очень хорошо рисовал, но он хотел, чтобы я сделал карьеру в текстильной промышленности: итак, мне надо было поступить в Высшую торговую школу. Я трижды завалил школьные выпускные экзамены, и надежды, которые на меня возлагал отец, быстро развеялись. Позже, с 1927 по 1928 год, я был учеником Андре Лота. Он научил меня читать и писать. Его «Трактат о пейзаже и фигуре» – фундаментальная книга[21]. Он имел привычку говорить: «У кого есть инстинкт, тот и имеет право работать». Глядя на мои работы, он иногда восклицал: «А! Будущий сюрреалист! Красивый цвет, продолжайте!» Я с ним снова увиделся незадолго до его смерти. «У вас всё происходит от выучки художника», – говорил он о моих фотографиях. Я ушёл из его мастерской, потому что не хотел подчиняться этому духу систематичности. Хотел снова поставить себя под вопрос, быть самим собой… С Рембо, Джойсом и Лотреамоном в кармане я отправился на поиски приключений и стал зарабатывать на жизнь в Африке охотой с ацетиленовой лампой. Я был полон решимости. Хотел выразить что-то – и всё, уже не тянуть. Самым важным в жизни для меня тогда было писать картины и изменить мир.
Вы практически никогда не прекращали рисовать, но только в 1974 году опубликовали небольшую часть своих работ. Почему?
Я всегда ужасно сомневался в том, что делал. Был уверен, что не умею рисовать. В 1932 году я открыл новый способ делать оптические и механические зарисовки с помощью фотографического аппарата, и фотографирование меня сильно захватило. Эта своего рода вселенская жажда стала одной из причин основания агентства “Magnum”, созданного в сотрудничестве с Бобом [Робертом] Капой и Дэвидом Сеймуром. Тем не менее я постоянно смотрел живопись, проводил в музеях по многу часов, но ничего не делал. Чувствовал себя немного разочарованным, потому что был сильно увлечён живописью и в то же время знал ограничения фотографии. Около 1962 года я снова всерьёз стал писать гуашью, и это было плохо. В 1971 и 1972 годах рисовал слишком подробно, мельчил. А в конце 1972 года рисунок действительно вернулся ко мне. Но пока я ещё работаю слишком быстро; когда комок нервов в течение сорока лет пользуется фотоаппаратом, это не проходит безнаказанно. [Сэм] Шафран, художник, воспитывает меня: «Смотреть на реальность быстро-быстро – вот ещё одно из осложнений фотографии!» Действительно, чтобы продвигаться быстро, надо идти очень медленно. Нужно наблюдать, смотреть, как происходят вещи, понимать их, чувствовать, иначе начнётся одна пыль в глаза и невнятица. Рисунок – это ещё и продукт медитации. При этом надо и сохранять импульсивность, и остерегаться судорожных движений: они встречаются как в рисунке, так и в фотографии, как в письме, так и в речи. Териад, который мне всегда даёт советы, уже десять лет тому назад порекомендовал мне бросить фотографию. Этому совету я не последовал, но именно к Териаду пошёл спросить, не будет ли выглядеть самонадеянной публикация моей живописи и рисунков. «Вовсе нет!» – ответил он мне. Все-таки я надеюсь, что никто не скажет: «А, он сделал себе имя в фотографии, а сейчас проталкивает свои рисунки!» Я не стремлюсь сделать карьеру, просто хочу проверить своё видение.
Альберто Джакометти был вашим другом…
Альберто был изумительным рисовальщиком. Однажды мы играли: каждый написал список имен своих любимых художников. Мы оба назвали Ван Эйка, Сезанна, Паоло Уччелло и Пьеро Делла Франческа. Как и Джакометти, я стремлюсь к максимально возможной точности, к абстракции с натуры, как в фотографии, как в науке, стремлюсь к тому, чтобы найти структуру мира, радоваться ликованию формы. Чувствую, что мне есть что сказать в рисунке и в живописи. Что не помешает мне делать фотографии, но ремесло меня больше не интересует.