И когда мы познакомились более близко, то обнаружилась наша схожесть в детских впечатлениях. Помню у Кузнецова: «Отец!.. Ты не принёс нам счастья…», его стихи. Это восклицает мальчик. У меня отец погиб в 42-м. И от него осталась наволочка писем. Мать часто вечерами, когда ей было очень тошно и нужно было как-то прийти в память, чтобы не покончить с собою, воспитать детей, она ложилась на кровать и эти письма раскладывала на груди, читала их перед сном и восклицала: «Счастливый! Вот ты погиб, а меня оставил на страдания». Это был непонятный для меня и совершенно несправедливый упрёк, потому что мы же ещё были на земле, а он уже был там, где безоблачно, торжественно и счастливо. То есть эта тема небесного счастья, небесного рая она, как можно проследить, Юру тревожила, беспокоила и провожала всю его жизнь. Здесь скудость, здесь хворь, здесь несчастья, здесь трясина, здесь хмарь-болотина, засасывающая всё человеческое, чистое. А там, в небесном рае, наконец наступает счастье.
Юрий АРХИПОВ:
– «О, если бы я был русский крестьянин с просторным лицом…» – писал (по-русски!) Райнер Мария Рильке.
То слагал бы стихи – напрашивается стяжение – как просторно – и землистолицый южнорусский степняк Юрий Кузнецов.
Мне он, признаться, всегда напоминал чуть ли не Голема. Воспетого земляком Рильке немецким пражанином Майринком. Всегда был загадочно молчалив, статуарно недвижим. Глыба из глины. Или: каменное изваяние, овеянное ветрами дикого поля.
Основные точки пересечения московских литераторов восьмидесятых годов – ЦДЛ, Книжная лавка писателей на Кузнецком мосту, гонорарные кассы. Там-то я чаще всего его и видел.
Кузнецкий мост, видимо, притягивал Кузнецовых. Феликс Феодосьевич, правда, являлся не сам, присылал секретаршу со списком. Светлана Кузнецова, устало-красивая поэтесса, в лавке, по-моему, дневала и ночевала; не было случая, чтобы я её там не встретил. Нередко заглядывал туда и «сам» классик. Вёл себя тише воды, модус (кодекс) незаметности блюл свято.
Как-то оказались мы с ним притёртыми друг к другу на узкой лесенке на второй этаж, где, собственно, и происходила раздача дефицита. (Раздавали и в самом деле почти бесплатно: на имлийскую зарплату я мог унести больше сотни книг в месяц.) С ним был какой-то поэт «из свиты». Разговаривали они о переводах, которыми тогда все кормились. Как шабашники, обсуждали заказ. Кузнецов несколько раз произнёс «Ривера», фамилию известного поэта, с ударением на первом, а не втором слоге, как произносили имлийцы. Мне это резало слух. Я не выдержал и поправил. Тёзка легко согласился: «Ну, Ривéра, так Ривéра». Мол, на здоровье. А ведь он год или больше провёл на Кубе, немного лопотал по-испански. И, может быть, лучше знал, как надо. Но – ни малейшей тени мелких амбиций, поедом поедающих нутро наших пиитов, аки гельминты. Я тогда ещё совсем мало его знал, но подумал верно: «Экая здравая неотмирность!»
Владимир АРТЁМОВ:
– Середина семидесятых. Общежитие Литинститута. Мой сосед по комнате Слава Киктенко принёс зачитанный, походивший по рукам толстый журнал. Кажется, «Москва».
– Какой-то Кузнецов скандальные стихи напечатал. «Золотая гора»…
Вот так в первый раз я познакомился с Юрием Кузнецовым. С первых же строк, ещё до всякого рассуждения, стало совершенно очевидно – это поэт очень самобытный, ни на кого не похожий. Ни с кем его не спутаешь, от всех отличишь.
В «Золотой горе» уже были его любимые образы «пустоты», «глубины», «тени»…
Он очень много думал, рассуждал, докапывался до метафизических глубин. Ощущалось почти физически, как тяжко ворочается в нём мысль. Как будто металл выковывается.
В девяностых принёс он в журнал «Москва», где я в ту пору заведовал отделом литературы, рассказ.
– Вот моя проза, читай. «Николай и Мария». Деградирую. От поэзии – к прозе. Стихи – это как-никак полёт. А проза – ходьба с глиной на подошвах… Помнишь у Пушкина: «Года к суровой прозе клонят…» Тут ключевое слово – «клонят». Пушкин случайных слов не употреблял. От поэзии к прозе – это движение не в сторону от чего-то к чему-то, а буквально – сверху вниз. С высот на низину, с небес на землю…
Кузнецов очень серьёзно относился к символу.
Ко мне он относился хорошо. Напечатал первую мою подборку в «Дне поэзии». Написал первую рецензию на первую мою книгу, изданную в «Современнике». Вторую книгу – «Странник» – раздал всем своим студентам на семинаре в Литературном институте. «В тебе, Артёмов, есть стихия, – говорил он за чаркой. – Но только стихия творит…» Было лестно это слушать. Хотя если вдуматься, какая такая стихия? Так… То дебош в буфете, то пьяная драка в ресторане ЦДЛ…
Человек он был, безусловно, добрый. Вот хотя бы такой случай. Поездка писателей в Кострому. Зима лютая. Как говорил Бунин, «всех зим других лютейша паче…». Мороз за тридцать. Группа от вокзала идёт пешком в гостиницу. Миша Попов, тогда ещё безвестный студент Литинститута, сутулится в пальтеце своём драповом, поспешает за всеми. Руки голые закоченели.
«Ну-ка давай сюда саквояжик свой, – приказывает Кузнецов. – Я в перчатках, я донесу…»
И взял, и донёс до самой гостиницы. Не побрезговал. А ведь уже знаменитый был на всю страну.
Владимир ЕРЁМЕНКО:
– Дальний Восток поражает путешественника своими просторами и бесконечными дорогами. Нам с Юрием Поликарповичем Кузнецовым как-то довелось проехать километров семьсот по Колымскому тракту. Когда мы уже вконец умаялись болтаться в скачущем по колдобинам вездеходе, который в народе кличут «буханкой», Кузнецов, видя наше упадочное настроение, решил поддержать товарищей:
– Читал я в одном историческом исследовании про то, как Хабаров открывал Дальний Восток. Плыл он с ватагой казаков вниз по Амуру. Огромная, не виданная доселе русским человеком река. Плывут они месяц, другой… и всё на Восток, навстречу солнцу… Нет конца путешествию, а впереди раскалённое ярило. Взроптали казаки: «Не поплывём дальше, сгорим…» Тогда Хабаров приказал разбить лагерь. Казаки отдыхали и рыбу ловили, а он на три дня удалился в шале и думал.
Наконец дума его была завершена, он подозвал к себе казаков и объявил решение: «Не могёть того быть, чтобы мы никуда не приплыли. Плывём дальше!»
– Вот так был открыт для России Дальний Восток, – закончил свой рассказ Поликарпыч.
Мы дружно расхохотались.
– Напрасно смеётесь, – остановил нас Поликарпыч, – тогда ведь совсем другое представление было о строении вселенной. Земля виделась плоской, и, по всем понятиям, они должны были сверзиться с её края прямо в геенну огненную. Гениальное для своего времени принял решение Хабаров.
С тих пор, какие бы трудности ни встречались в наших путешествиях, мы всегда с Кузнецовым повторяли эту фразу: «Не могёть того быть, чтобы мы никуда не приплыли. Плывём дальше!»
И сегодня, думая о несправедливо преждевременной кончине Юрия Поликарповича, я с растерянностью и болью говорю:
– Не могёть того быть…
Священник Владимир НЕЖДАНОВ:
– Он всё знал о своей жизни, и знание это было почти пророческим, таким же, как и знание, и сопереживание многотрудной жизни своего отечества, боль за которое было глубоко личностным, таким же, как у Достоевского, Шукшина…
Время последних встреч с Юрием Поликарповичем как раз пришлось на период создания поэмы «Сошествие во ад», на самый разгар работы над нею. Ему, видимо, было интересно проверить на мне, как на священнике, какое впечатление поэма может вообще произвести на церковнослужителей, не противоречит ли канонам Церкви, не нарушает ли их.
Не всё духовенство восприняло его новые поэмы о Христе, и Юрий Поликарпович болезненно это переживал. Ныне покойный, праведной жизни протоиерей отец Дмитрий Дудко говорил, что это неприятие от непонимания, не надо мешать поэту идти своим путем познания Бога.
Иногда бывало так: позвонишь ему, спросишь о времени приезда, а в ответ услышишь – «Приезжай, бороду за пазуху. Жду». Значит, уже есть что-то новое. И вот входишь в насквозь прокуренную комнату редакции (сам поэт курил очень много, признаваясь, что это ему всё-таки мешает писать, курили и многие приходящие, отчего дым стоял коромыслом). На редакционном столе порядок, ничего лишнего, самые необходимые рукописи аккуратно сложены в шкаф. Юрий Поликарпович усаживает меня за соседний стол, значит, сегодня нет сотрудника редакции, занимается с посетителями – их немного, отвечает на звонки. Я терпеливо дожидаюсь, наблюдая за неспешной его работой, когда же наконец речь снова зайдёт о поэме. И вот в кабинете никого нет. Кузнецов начинает читать новые, только что написанные строки. И я, поражённый в одном месте мощью поэтического образа, не удерживаюсь от восклицания: «Это гениально!» Юрий Поликарпович и бровью не поведёт, но, с едва уловимой улыбкой, подняв указательный палец, приглушённо-таинственно молвит: «На уровне!» А таким уровнем для него была вся мировая поэзия, к которой он частенько предъявлял свой гамбургский счёт.