— И ты ведь убежал бы! — крикнул я. — Ты, наверное, убежал бы!
Я обязан Малгожате тем, что вновь обрел «ключи жизни», вновь обрел утраченный город. Начиная со следующего дня она оплела меня кружевом тирании, заставила меня ездить, разговаривать и снова ездить, разговаривать, заходить в разные места. Я побывал в Залипе, побывал у мальчиков в школе садоводства, помещающейся в старом замке, побывал в кооперативе в В. Я видел перемены столь огромные, что только теперь знаю, что ничего не знаю о своей стране. В утешение себе могу сказать одно: только немногие люди знают сегодня Польшу. Это весенний ледоход!
Возбужденный, оживленный встречами и разговорами, я возвращался в бывший дом Вейсса, и — хоть я и принадлежу скорей к числу людей малоподвижных, которых утомляет обилие впечатлений, — усталость моя исчезала. Пример Малгожаты — ее самозабвение, ее всепоглощающий труд — исцелил меня от усталости.
Уму, тактичности, улыбке этой молодой женщины, дочери кровельщика, я обязан тем, что вновь обрел город, который без нее утратил бы навсегда. Теперь надолго образ города будет связываться с бывшим домом Вейсса, с Малгожатой, обладающей одним из тех славянских лиц, сила и красота которых уже сто лет приводят мир в изумление.
1951
Мои друзья охотно острят на мой счет. «Наш Адольф, — говорят они, — написал книжку о польском городке, который называется Казимеж Дольны, потом написал вторую книжку о польском городке, который называется Казимеж Дольны, а теперь пишет третью книжку о польском городке, который называется, и так далее». В их шутке только треть правды; до сих пор я написал всего одну книжку о польском городке, который называется… И пока что не пишу новой. К сожалению, в моей первой книжке ничего не сказано о том, почему я люблю Казимеж; в ней нет ни пейзажа, ни людей. Каждый год я с горечью убеждаюсь в этом. Когда я писал первую книжку, у меня не было (и до сих пор нет) главной добродетели художника: скромности. Я не подчинил себя теме, не согрел ее своим теплом, как курица согревает яйцо.
Писатели, пишите о Казимеже! С давних времен существует интерес к этому городку, уже больше ста лет пейзажисты рисуют его во всех ракурсах, но польская традиция непрочна, как паутинка. Молодые живописцы, которые в наши дни приезжают в Казимеж, бродят по городку, как по лесу, слышат звон, да не знают, откуда он. В прошлом году возле приходского костела до меня долетела такая фраза: «Два художника писали Казимеж — Микульский и Прушинский». С одной стороны, молодежь придумывает несуществующих художников, а с другой — старые художники — ненавистники Казимежа твердят, что ни за какие блага на свете не поедут в Казимеж; стоит им выбрать какой-нибудь сюжет, как в их памяти оживает сразу двадцать жалких картин. Плохие художники загубили Казимеж. Два года назад некая знаменитость одного сезона (за один сезон можно испортить людям немало крови), лауреат, профессор Академии, оглушал своих учеников громовыми речами, доказывая будто казимежский пейзаж не польский, не типичный. Сегодня бас этого художника несколько осел, а Казимеж по-прежнему привлекает писателей и художников.
Книжку о Казимеже я написал до войны; в течение десяти лет я не видел этого городка и попал в него снова в 1948 году; впечатление было сильное. Оно придавило меня — хотя войну я провел в Польше и перед моими глазами стоит немало руин, а сердце хранит немало мертвецов. Как и у всей страны, у Казимежа были свои руины и свои убитые. Казимеж невелик, а на малом пространстве все выступает резче — и радость и боль.
Я поселился в единственной маленькой гостинице, которая пока еще принадлежала пани Н. Однажды утром, выходя из «номера», я увидел знакомого рыбака, он ждал меня. На вопрос — почему он не вошел в комнату? — старик ответил, что за всю жизнь ни разу еще не был ни в гостинице, ни в ресторане.
— Рыбу я отношу на кухню, и там мне платят деньги.
После трех лет существования народной Польши слова о кухне звучали очень странно. Годы разлуки не отразились на нашей дружбе, спустя десять лет мы встретились так, словно не виделись всего одну ночь. В тридцать девятом году он попросил меня подержать при крестинах «его младшенького».
— Что касается детей, — сказал он, — не могу теперь жаловаться. Старший — инженер, второй ходит в лицей, а ваш Петрек в этом году пойдет в гимназию. У моих родителей нас было трое, да разве хоть один из нас чему-то научился? У дочки недавно родился ребенок, ей выдали детское приданое стоимостью в десять тысяч. У меня их было шестеро, а разве мне когда-либо хоть что-то выдавали?
После смерти жены ему досталось полморга сада, прилегавшего к Висле. Берег реки принадлежит городу. Однажды пришел инженер наметить границу и на несколько метров вклинился в сад.
— Я вырвал из забора кол и замахнулся на него. «Там граница не пройдет! — крикнул я. — Это мое! Лучше по-доброму уступите, пан инженер!» — Инженер побледнел и ушел.
Дикая сила рыбака нагоняла страх даже в рассказе. Он взял приданое для внука, хвалил рабочее правительство, которое заботилось о его детях, но на инженера «замахнулся». Шолохов в «Поднятой целине» рисует много таких сцен. Затем я узнал, что он собирается в «провинцию» — займется там бондарным делом. Когда я спросил, знакома ли ему эта работа, старик возмутился.
— Не смогу обстругать палку? Да разве это кисть или перо, от которого у меня потом рука болит? Неужели я не смогу держать топора? — Только под самый конец разговора он изложил мне суть своих наблюдений: — Молодым теперь хорошо живется, а вот нам, старикам, — слишком поздно!
Три года спустя мы снова встретились; старик потребовал, чтобы мы спрыснули встречу. Он взял меня под руку и повел не под аркаду, где помещалась забегаловка, пользовавшаяся признанием у местных жителей (на каждом курорте у местных жителей есть излюбленное заведение, которое приезжие обходят), а в верхнюю часть рынка, в ресторан пани Н. Усадив меня на веранде, он побежал заказать четвертинку, а вернувшись, расселся как Stammgast Он вел себя так уверенно, словно все свои дни провел в ресторане пани H.; старик забыл о неписаном законе, по которому ему был закрыт доступ в ресторан пани H., куда его пускали с рыбой не дальше кухни. Судя по поведению старика, он даже воспоминаний не сохранил об этом законе. Зато я ни о чем другом не мог и думать.
Для молодежи мир прошлого ничем не отличается от того мира, в котором она живет. Певцы и танцоры ансамбля «Мазовше» вряд ли могут себе представить, что государство прежде по-иному относилось к танцорам и певцам. Но артисты, воспитанники «Мазовше», — зеленые юнцы, а мой рыбак уже дедушка. Между тем он тоже не представлял себе, что возможен мир с черного хода и мир с парадного; принцип равенства укрепился в нем напрочно. Хотя старые казимежане по-прежнему называют ресторан по имени пани H., самой пани Н. уже нет в Казимеже, а над рестораном висит вывеска: «Дом для приезжих». Председателем городского совета стал бывший кузнец, а весь персонал Дома для приезжих, включая управляющего, составляют люди с «черного хода».
— Вы задумались, — отметил рыбак.
— Есть о чем, — сказал я.
— Ой, есть, — подтвердил он.
Ленивые художники, довоенные завсегдатаи Казимежа, глядя на нерасторопный персонал Дома для приезжих, да и на кое-кого из новых постояльцев, видят отразившуюся в них историю перемен последних лет, словно в некоем карманном издании Бальзака. А я по временам вижу эту историю даже отчетливее, чем в больших городах, ибо в малых городишках и радости и горе проявляются ярче, чем в больших городах. Малые городишки — это действительно маленькие, готовые книги. Впрочем, не такие уж маленькие!
1953
Люди, без памяти влюбленные в Казимеж, жалуются, что о нем слишком редко пишут, что он недостаточно известен; люди, без памяти влюбленные, очень несправедливы. Мало у нас найдется мест, в такой мере прославленных художниками, а художники если уж любят, то сумеют внушить свою любовь и другим. В книжках маленьких и больших в смысле их значения и объема, в бесчисленных картинах художники воспевали Казимеж, несколько поколений живописцев прославили его пейзаж. В последнее время к их хору присоединились научные работники. В течение одного только 1953 года появились три монографии, посвященные городку. Автор самой обширной из них и наиболее научно оснащенной, Гусарский, называет Казимеж «сокровищницей шедевров архитектуры стиля Возрождения и отечественного плотничьего ремесла».
Можно перечислить все подряд красоты Казимежа — Вислу, «живописную, но злую», холмы, с которых открываются величественные виды, овраги с фантастической растительностью, созданные для того, чтобы там сбывались сказки, пейзаж, для которого одни ищут аналогию в городках Южной Франции, другие — в чудесных итальянских городках, а третьи видят в нем чистейшую эманацию польской земли. Можно составить подробный список красот Казимежа, но даже самый обстоятельный список не объяснит, почему городок покоряет сердца людей и почему — что труднее — способен удержать их любовь, ведь сюда возвращаются даже те, которые клянутся, что никогда больше не приедут.