Гессу было чем попрекнуть любого человека из состава освенцимского гарнизона. Что вызывало его недовольство? Вероятно, Гесс считал реакцию Палиша и других неуместной, слишком — если можно так выразиться — человеческой. Бредя по золоту, свезенному со всей Европы, они крали его для себя; гоня в камеры нагих девушек, они задерживали некоторых из них для себя и только потом убивали. (Один из заключенных поляков писал в своих воспоминаниях: «Не каждому дано видеть в один день двадцать восемь тысяч голых женщин»). Пребывая в тумане злодеяний и подлости, они стали преступниками. Вероятно, очень часто бывали моменты, когда иное поведение в этой клоаке пыток и смерти показалось бы нелепым и самому Гессу. Но человек не выбирает свой характер и свои реакции на окружающую среду даже в лагере уничтожения, так что и в этом океане мерзости Гесс не переставал мечтать об идеальных сотрудниках: не опустившихся, не развратничающих, не ворующих, далеких от интриг, воодушевленных в своем тяжелом ремесле единственно и исключительно идеей приказа. У него не выходил из головы образ холодной бесстрастной машины, оживляемой только духом приказа. Читая дневник Гесса, проникаешься уверенностью, что идеи многих «усовершенствований», вроде специальных отрядов, речей перед «акцией», выдачи полотенец и мыла, складывания в кучку одежды, связывания башмаков (чтобы до самого конца держать жертв в убеждении, будто они идут в баню), родились именно в холодной, расчетливой голове коменданта Освенцима, администратора и организатора, избравшего своим философом Генриха Гиммлера. Брести по золоту, но не прикасаться к нему, убивать детей хладнокровно, без злобы, смотреть на женщин, не испытывая вожделения, любить единственно и исключительно идею приказа — вот мечта Гесса, этого чудовища, быть может еще более страшного, чем Палиш.
Гесс чувствует себя непогрешимым, ибо опирается на приказ, считает себя солдатом. Один из авторов новой главы в истории человечества под названием «Лагеря смерти», он, как и пристало представителю «нации философов», испытывает потребность в возвышении того, что он делает, в обожествлении пыток и казней.
«Днем и ночью я присутствовал при извлечении и сожжении трупов, часами смотрел на то, как вырывают зубы и обстригают волосы, и на всякие прочие ужасы. Часами я находился среди отвратительного смрада… Через окошечко газовой камеры я разглядывал саму смерть… Ко мне были обращены взоры всех… Рейсхфюрер время от времени присылал ко мне в Освенцим вождей партии и СС… Многие из тех, кто с таким жаром рассуждал о необходимости истребления, становились молчаливыми и тихими… Меня спрашивали, как мы можем — я и мои люди — постоянно смотреть на это, как можем выдержать. Я всегда отвечал, что приказ надо выполнять с железной последовательностью и в связи с этим все обычные человеческие рефлексы должны исчезнуть…»
Приказ исходил от рейхсфюрера СС, приказ Гиммлера удерживал Гесса у смотрового окошечка газовых камер. В дни, которые были прекраснейшими в жизни многих миллионов на свете, в дни, когда Советская Армия стремительно двигалась к «логову зверя, чтобы там его добить», во Флексбурге происходит последняя встреча с приказом-богом. «Никогда не забуду последнего рапорта и прощания с рейсхфюрером. Он был в отличном настроении, а здесь рушился мир, наш мир… Я понял бы, если бы он сказал: «Итак, господа, теперь уже конец, вы знаете, что вам надлежит делать…» Такие слова соответствовали бы тому, что все годы он проповедовал эсэсовцам, призывая пожертвовать собой во имя идеи. Но его последний приказ звучал так: «Удирайте в армию!»
Третий рейх доживал последние дни, гитлеровцы эвакуировали лагеря, картины, которые наблюдал Гесс, произвели на него столь сильное впечатление, что «до конца дней своих он их не забудет».
«На обочинах дорог лежали не только трупы узников, но и великое множество трупов беженцев, женщин и детей». На окраине какой-то деревни он видел женщину, укачивающую мертвого ребенка. Женщина лишилась рассудка. Но вовсе не эти картины произвели на него столь сильное впечатление — чует вошь, что близится ее конец.
В какой-то усадьбе на пути он узнал, что умер фюрер. У Гесса был заготовлен яд для себя и для жены Но принять его он не решился, озабоченный судьбой своих детей. Позднее, на острове Зильт, где он скрывался под видом боцмана Франца Ланга, до него дошла весть о смерти его божества — Гиммлера. Он во второй раз хотел отравиться, однако не пишет, почему этого не сделал. Когда за ним явилась Field Security Police[7], яда у него не было, ампула разбилась двумя днями раньше. Это единственное место в его дневнике, где он, кажется, сознательно лжет. Он мог сжечь два с половиной миллиона людей и не смог вынести — посмертно! — подозрения в трусости.
Освенцимский узник польский писатель Тадеуш Боровский, отличавшийся вангоговской остротой ви́дения мира, писал: «…надежда заставляет людей безвольно идти в газовую камеру, не велит бунтовать, ввергает в мертвенное оцепенение. Надежда эта рвет семейные узы, матерей заставляет отрекаться от детей, жен — продавать себя за хлеб, мужей — убивать ближних. Надежда эта заставляет их бороться за каждый день жизни, ибо, быть может, именно этот день принесет им освобождение».
Гесс не торопился проглотить ампулу с цианистым калием не только потому, что легче убить два с половиной миллиона людей, чем себя, не только из трусости и из слепой жажды жизни, но и потому, что — даже он — не потерял надежды. В туманной дали он, быть может, видел наши дни, когда два с половиной миллиона сожженных превратились в сухую, неприятную цифру, а в специалистах по лагерям смерти есть нужда, их ищут…
В Освенциме была предвосхищена позднее изобретенная атомная бомба. Масштаб освенцимского преступления приближает его в гораздо большей мере, чем любое другое явление эпохи второй мировой войны, к сегодняшнему дню, когда средства уничтожения угрожают не только миллионам, но сотням миллионов. Летчик, снабженный водородной бомбой, больше напоминает коменданта Освенцима, чем того солдата, какого до сих пор знала история. Летчик в свое оправдание сможет привести то же, что и Гесс, — мистику приказа. Человечество физически не перенесет этой мистики, если своевременно не обеспечит себя всеми возможными средствами борьбы, если своевременно через все границы не зазвучит великий, предостерегающий голос: «Стой!»
Я глубоко убежден, что в числе прочего надо читать и распространять книги, говорящие правду о лагерях, не пренебрегать этими книгами, как это кое-кому бы хотелось, а именно распространять, и даже громкая их читка на стадионах больших городов, в присутствии молчаливо сосредоточенных толп, громкая читка книг о нечеловеческих пытках, которые перенесли наши близкие для того, чтобы мы наконец дождались мира, читка книжек, роль и значение которых не удастся измерить категориями искусства, которые не хороши и не плохи, которые прежде всего обязательны, — такая читка наново и с большей силой пробудит в людях ненависть к жестокостям, к войнам, к фашизму и научит их терпению и доброй воле перед лицом новых, неизвестных, трудных задач, стоящих перед родом человеческим и ведущих либо к мраку, какого до сих пор не знал мир, либо к свету, какого мы тоже до сих пор не знали.
1955
До него дошло сегодня утром
Было, вероятно, часов пять, день стоял апрельский, теплый, но не слишком теплый, утром прошел дождь; жители этого прекрасного города горько жалуются на обилие осадков в нынешнем году. Обычно в эту пору дня на автобусной станции самое большое оживление; после работы люди разъезжаются по домам, а живут они в окрестностях, на расстоянии нескольких остановок отсюда; туристы со всего мира готовятся к последней экскурсии дня. В зале ожидания худощавый служитель долго что-то объяснял американцу в просторном легком костюме, и видно было, что американец ни слова не понимает; обалдевший и усталый, он смотрел куда-то поверх головы служителя. Выйдя из зала ожидания, я столкнулся с популярным здесь уличным продавцом; усатый, с лукавыми глазами, он держал на голове поднос с жженым сахаром.
— Нет, — сказал он мне, — сегодня для вас нет подходящего автобуса…
Фраза эта означала: «Возвращайся домой и откажись от путешествия, оно не предвещает ничего хорошего…» Я ждал пояснений.
— Автобус в Н. не идет, зато в X. машина отходит в пять с четвертью.
— Что такое! — воскликнул я. — Я вовсе не собираюсь ехать в H., а еду именно в X., я обещал знакомым, что приеду на тушеных устриц!..
— Ну и поезжайте, — сказал он; потом отвернулся от меня и занялся своей излюбленной забавой с голубями: они выклевывали у него изо рта сахар, и это вызывало восторг у туристов со всего мира, дам, священников, офицеров и даже шоферов в белых кителях, хотя шоферы уже знали эту игру и любовались ею ежедневно. Когда голуби наконец улетели, продавец крикнул мне через головы столпившихся людей: