Вахрамцева: А в ближнем окружении нет людей противоположных взглядов.
Сапрыкин: И это тоже. Вот я включаю YouTube, и там людей таких взглядов — просто не знаешь, куда ткнуть.
А если мы говорим о политической непредставленности — а кто представлен? Военкоры политически представлены? Генералы, олигархи? Кто? Кто может повлиять на что-то? Как бы все не имеют представительства, возможностей быть услышанными. Так что в общественном смысле ситуация, конечно, стремная, но она стремная для всех. И ощущение этой неизвестности, непредсказуемости разделяют, думаю, самые разные слои населения.
А если говорить о личном — да, я понимаю, что партии, которые я исполнял, немножко потеряли свой вес и смысл. И можно это механически воспроизводить и дальше, но на фига? В этом отношении я, конечно, испытываю зависть к Наде с ее миссией и программой того нового, которое нужно привнести. Это… вызывает огромное уважение. А есть ли у меня запас топлива на то, чтобы еще раз изобрести свою миссию? Ну, я не знаю. Да, солидаризируясь с Сашей, мы оказались на обочине, не у дел. И это может оказаться продуктивным, а может и нет. Это как бы depends on you.
Вахрамцева: Несмотря на то что мы с Надей примерно ровесницы, я тоже искренне завидую стройности и линейности позиции. Для тебя это выглядит как цельная картина, а не как что-то хаотичное.
Ратгауз: Все вам завидуют, Надя.
Плунгян: Ну, наверное, спасибо. Не знаю, хорошо это или нет, но это необычно. Я не читала статью Борусяк, но такие материалы я сейчас считаю, скорее, токсичными.
Ратгауз: Почему?
Плунгян: Ну, это чтение такого рода: посмотрите, как вы должны себя ощущать. Люди ощущают себя маргинальными, а вы? А вы?
Наверное, я не разделяю посыла, что быть в магистрали — это норма. Люди прислушиваются к себе: а вдруг они теперь маргиналы?.. В принципе, это вызывает уже усталость. Кто может говорить о внезапной недопредставленности? Вероятно, те, кто был представлен раньше. Чувствую ли я сейчас себя маргинальной? Абсолютно нет. Наверное, я чувствую себя наконец проявленной.
Я не могу сказать, что «начальство вернулось». Власть вроде есть, но я ощущаю, что ее нет, что власть уехала на Запад, и многие, работавшие здесь, теперь едут на поклон к «хорошим русским», чтобы им опять разрешили действовать в культуре. Для меня это анекдотично. В то же время это освобождение. Очень хорошо, пускай они развивают там дальше свою номенклатуру, а тут наконец, может, будет что-то происходить…
Что происходить? Ну хорошо, человек все потерял, а дальше он автор или не автор? Теперь решается этот вопрос. Кстати, если вернуться в тридцатые: у нас любили долгое время сломанные судьбы художников трактовать как ошибку. Были бы поумнее Хармс и Введенский, не лезли бы они на рожон, а устроились бы они бухгалтерами, вот тогда бы им действительно свезло. Или эмиграция была удачным ходом, надо спастись и не надо работать при тоталитарном режиме. «Свой среди своих» тут на первом месте, а место единицы в истории, работа автора со своим временем даже не считаются ценными.
Живописцы тоже просто не поняли, и их стоит пожалеть . Скажем, Шухаев и Яковлев, близкие друзья, оба уехали после революции, прозвучали в Европе. Шухаев вернулся в 1934-м по приглашению советской власти, очень быстро попал в Магадан, потом уехал подальше, в Тбилиси, и жил там с 40-х до начала 70-х, тоже не без проблем с властью. И общее мнение таково: возвращение Шухаева — ошибка. А вот Яковлев — красавчик. Но Шухаев — великий русский художник, он не только принял свою судьбу, он для каждого десятилетия смог найти свою формулу, пускай пока непонятую до конца. А Яковлев, к сожалению, — ар-декошный салонный автор, он так и прожил в мейнстриме, то есть адаптировался, ассимилировался, как сейчас говорили, и как мастер стал угасать.
Ну и, может быть, последнее, что могу сказать сегодня, — что делать дальше? Или перенести на потом?..
Ратгауз: Нет, говорите.
Плунгян: Надо проектировать новые мировоззренческие системы. Но это не вопрос вируса новизны, я не гонюсь за новизной. В этом есть необходимость, потребность.
В кругу «свой среди своих» никто не высказывается оригинально. Это не принято: есть методички, как и что пристойно говорить. Но сейчас для России методичек нет или совсем бестолковые. Никто не знает, «что думать». Тревога. Но мыслящий человек всегда понимает, что он в момент может все потерять. Останутся только следы личности. Письма, произведения, дневник. Следы мысли прочнее, чем смерть и репрессии.
Что будет происходить? Мы перестанем биться головой о цензуру и будем сами издавать журналы, которые все начнут читать. На фоне дефицита мнений это всем сейчас очень интересно. Тут же какие-то Щелины начнут искать там новые идеи. На фоне дефицита информации любые новые идеи необходимы, как вода.
И, кроме того, Россия сама по себе маргинальна. Самое время для мистики, для крупных таинственных сообщений, которые никак нельзя оформить, нельзя обработать в форме «карточек».
Эти мировоззренческие системы, философские диспуты должны проводиться. Они пишутся, делаются, и они, безусловно, будут опубликованы, и это будет обсуждаться. Эти художественные произведения должны быть написаны, как в 1930-е их создавали эти никому не нужные художники…
Второе: важно выстроить новую дистанцию к XX веку, перестать считать себя его гражданами, жить в его логике. Мне кажется, это вопрос нового переопределения ритмических соответствий разных элементов внутри ХХ века, вопрос философский, художественный, политический.