Послевоенный мир, прошедшее без особенного пафоса примирение Польши и Германии, создание и расширение Европейского союза лишили предмета польский проект Междуморья, который уступил свою нормативнориторическую функцию более рыхлому концепту «Центральной (Центрально-Восточной) Европы», восходящего к германской традиции Mitteleuropa (Срединной Европы). Исследование показывает, что к середине 1990-х годов этот концепт вытеснил в западной литературе прежде преобладавшую «Восточную Европу». Точно так же, как турецкое понятие «Южного Кавказа» имело целью вытеснить из языковой и политической практики «империалистическое» Закавказье, «Центральная Европа» немедленно стала полем для интеллектуального подкупа, например, политического класса Украины, которому — в противоречие с историей и географией — обещалась (и обещается доныне) некая генетическая «европейскость». Стоит ли удивляться, что уверенней всего этот новый инструмент отнесения к «Центральной Европе» используется властями Польши для формулирования современного образа своей Восточной политики, адресованного своим Кресам — Литве, Белоруссии, Украине, Бессарабии.[12]
После свержения коммунистического режима в Польше в 1989 году концентрация её общества и власти на «ягеллонской модели» Восточной политики была целиком подчинена традиционным задачам противостояния России и новым целям эксплуатации наследия распада СССР — и присвоении себе особой роли «адвоката» и лидера новых независимых государств Восточной Европы перед лицом Запада. Очевидные корни такой политической линии лежат не только в наследии Пилсудского, но и в революционной по откровенности политической философии Ежи Гедройца и его журнала «Культура». В 1970-е годы Гедройц и Юлиуш Мерошевски в «Культуре» вполне «прометеевски» призвали поляков к отказу от империалистических притязаний на Украину, Литву, Белоруссию (сокращённо: ULB, УЛБ), к признанию их прав на независимость (сначала от СССР, и лишь затем, вероятно, от Польши), но опять же в качестве «ведомых», младших партнёров. Юлиуш Мерошевски писал о «проблеме УЛБ»: «Территория УЛБ определяла саму форму польско-российских отношений, обрекая нас либо на империалистическую политику, либо на роль страны-сателлита. Было бы безумием надеяться, что Польша может исправить свои отношения с Россией, признав проблемы УЛБ внутригосударственными проблемами России. Соперничество между Польшей и Россией на этих территориях всегда имело целью установить превосходство, а не добрососедские польско-российские отношения».
Современный белорусский автор видит центр этой философии не в её историческом великодушии, а в откровенных признаниях, которые, если следовать пафосу журнала «Культура», и непосредственно перед антикоммунистическим переворотом в Польше составляли предмет консенсуса для польского политического класса: «патриарх польской эмигрантской политической мысли Юлиуш Мирошевский… отмечал, что «ягеллонская идея» только для поляков не имела ничего общего с империализмом, однако для литовцев, украинцев и белорусов она представляла собой чистейшую форму традиционного польского империализма. «В Восточной Европе — если на этих землях когда-то воцарится не только мир, но и свобода — нет места никакому империализму: ни русскому, ни польскому. Мы не можем горланить, что русские должны отдать украинцам Киев, и требовать в то же время, чтобы Львов вернули Польше. Это та самая «двойная бухгалтерия», которая в прошлом делала невозможным преодоление барьера исторического недоверия между Польшей и Россией. Русские подозревали, что мы антиимпериалисты только по отношению к русским — это значит, что мы желаем, чтобы место русского империализма занял польский. Мы ведем себя как шляхтич, потерявший свое имение».».[13]
Несомненно, что в сердцевине «нового взгляда» Гедройца и его единомышленников на задачи Восточной политики Польши оставалась незыблемой — лишь косметически и риторически модернизированная — «Ягеллонская идея» польского миссионерства и империалистического лидерства на Востоке. По точным словам специалиста, «теперь главная цель Польши — независимость региона ULB от России. Залогом же этого считается становление полноценного польского влияния на этих территориях, что легко реанимирует при необходимости и «благородную ягеллонскую идею», от которой доктрина как бы призывает отречься. Отношения с Россией Польша по-прежнему воспринимает как «борьбу за лидерство на Востоке».[14] Как свидетельствует современный учёный, в 1980-е годы в рядах политической оппозиции в Польше этот взгляд получил аутентичное развитие: «В ряде случаев авторы концепций готовили общество к восприятию идеи появления в регионе каких-либо федеративных образований. В восточно-европейское объединение, в зависимости от предлагавшихся форм интеграции, должны были войти различные страны и народы, но в качестве потенциальных союзников Польши во всех предложениях оппозиции фигурировали Украина, Белоруссия и Литва».[15]
И всё же — суровая откровенность, привнесённая Гедройцем и Мирошевским в польский взгляд на Восток, предложенная ими замена пилсудского hard power на индивидуальную soft power на Кресах, в современных условиях ставшую soft power от имени Европейского союза — и на Кресах, и на Кавказе — заслуживает особого внимания. Понятно, что на Кавказе польский мессианизм не пойдет далее риторических жестов. Такова уж суровая реальность нашего Закавказья. Но растущий гуманитарный конфликт Польши с Литвой (в котором проблема прав польского меньшинства в Виленском крае часто закрывает историческую пропасть, лежащую между польским антинацизмом и литовским коллаборационизмом), прогрессирующий паралич Украины и наступающий обвал Белоруссии — делают взаимную soft power Польши и России справедливой и рациональной.
Но правящая в современной Польше политическая традиция остаётся и верным учеником, и не менее верным пленником антирусского национализма, находящего один из источников своей идентичности в образе поляков — прометеев, конфедератов, империалистов, исторических конкурентов России, — в образе этнической жертвы, которая может от России только требовать и требовать, никогда не делясь исторической ответственностью. Практический исследователь современного общественного мнения Польши подводит итог: «Польша считает, что Россия всё ещё недостаточно «покаялась» в причинённых Польше за всю историю своего существования злодеяниях. Причём российское «покаяние» на общественном уровне полякам не интересно, им нужно покаяние официальное, из которого могут быть извлечены политически-правовые и экономические следствия».[16] Требование политически-правовых и особенно экономических следствий для России того, что Россия уже признала ответственность Сталина за Катынь — признак не только направленности общественного мнения, но и точная формула того, к чему — при любых официозных празднествах примирения! — ведёт «историческая политика» действующих в Польше властей.
3.
Известно, что историки традиционно играют в польской политике — и особенно в её внешнеполитической части — значительную роль. Но часто упускается из виду, что именно доминирует в сознании этих историков и какой они видят свою историческую миссию в отношении России. Действующий президент Польши Бронислав Коморовски, видимо готовясь к историческому примирению, не скрывает того, что вошло в плоть и кровь его политической философии: Украина — утраченное наследие Польши-как-Европы, а Россия — принципиально инородное тело не только для Европы, но и для Украины. Вот что он говорит: «Украина не хочет быть поставлена перед выбором: быть с Западом или с Россией. Киев придерживается позиции, что можно быть и с тем и с другим. Однако придёт время, когда Украина будет вынуждена выбрать». Не случайно эта позиция президента и историка Коморовского так тесно связана с его особым цивилизаторским мессианизмом в отношении России. Именно поэтому Коморовски недавно скандально — но вполне предсказуемо — заявил, что визит премьера России Владимира Путина на церемонию, посвящённую 70-летию со дня начала Второй мировой войны в Вестерплатте (1 сентября 2009 года), «имеет большое значение с точки зрения польской исторической чувствительности. Русские, таким образом, признали, что Вторая мировая война началась 1 сентября 1939 года с Польши, а не 22 июня 1941 года». Для русского исторического сознания очевидно, что, выступив с таким заявлением, президент Польши пал жертвой собственного либо крайнего политического высокомерия, либо самого примитивного невежества. Ведь никогда в истории — ни в СССР, ни в современной России — никем не говорилось, что Вторая мировая война якобы началась 22 июня 1941, в день нападения Германии на СССР. 22 июня 1941 — принимая во внимание его фундаментальное значение для российский идентичности и смысл общегосударственного траура — считалось и считается днём начала собственной, советской, личной для большинства Великой Отечественной войны — но лишь части Второй мировой. Это азбучная, школьная истина. Предполагать, что Россия так же настолько больна солипсизмом, чтобы приравнивать начало мировой войны к началу войны против России, — это значит опозориться на самом ровном месте, говоря самые правильные слова о примирении. Похоже, до сих пор для Польши это примирение с Россией «эмоционально» хочется представить как примирение цивилизатора с варваром.