Но победа «России Христа» — не предрешена, не предрешена победа Медного Всадника над «роковым лицом с узкими монгольскими глазками». В тяжелой борьбе исчезнет с лица земли Петербург — столица Аблеу-ховых, столица революционного и реакционного нигилизма, «праздная мозговая игра»; исчезнет с лица земли, расплывется туманом (тема Достоевского!). Ибо нет Петербурга: «это только кажется, что он существует»; нет и петербургского периода истории, — его стряхнет с себя Россия, как отца и сына Абдеуховых. А как же тот, «чьей волей роковой над морем город основался», как же Медный Всадник: с кем он? Куда путь его ведет Россию? В романе он — видное действующее лицо. Это он сидит в кабачке перед лицом запутавшегося и погибающего Николая Аполлоновича, это его «многосотпудовая рука» грозит мировому нигилисту, это он приходит к революционеру Дудкину пробудить его от нигилистического сна — и «сызнова теперь повторялись судьбы пушкинского Евгения»; это он ведет революционера Дудкина убить гадину нигилизма, Липпанченко; перед ним, перед Медным Всадником, падает Дудкин на колени, как перед Христом, с возгласом: «Учитель!» — и слышит гулкий голос: «Здравствуй, сынок!.. Ничего: умри, потерпи…». И весь нигилизм свой искупает революционер Дудкин кровью Липпанченко и своим сумасшествием… Но тут же — и насмешка темных сил, «дьяволов водевиль»: убив предателя ножницами, Дудкин «на мертвеца сел верхом; он сжимал в руке ножницы; руку эту простер он… усики его вздернулись кверху…». Он был гнусной пародией на того самого Медного Всадника, которого назвал он — Учитель. И насмешка эта — не только над ним, но и над самим Медным Всадником.
Но кем бы ни был Медный Всадник — эманацией Христа или адовым Летучим Голландцем (в романе он — и то и другое), путь России ведет ее к роковой борьбе с мировым нигилизмом, и когда придет время этой борьбы — тогда «исполнятся сроки». Когда-то Андрей Белый на юношеском «пути безумий» ждал, что сроки исполнятся не сегодня-завтра, что сам он с друзьями, как евангельские мудрые девы, с фонарями в нощи встретят Жениха; теперь он терпелив, он ждет ответа, но он верит, что «и не может быть никаких ответов пока; ответ будет после — через час, через год, через пять, а пожалуй, и более — через сто, через тысячу лет; но ответ — будет!». И ответ этот — все на тот же призыв, который звучал с первых страниц книг Андрея Белого, которым он заканчивает и одну из глав этого своего романа: «все о том, об одном: о втором Христовом Пришествии… Ей, гряди, Господи Иисусе!».
Так вернулся в конце пути к своей исходной точке Андрей Белый; таков этот его замечательный роман, равного которому давно не появлялось в русской литературе; в нем достиг автор вершины своего творческого пути. Роман этот пока не всякому доступен — не только по теме, но и по выполнению. Написан он, в соответствии с темой, массивно, грузно, громоздко, «вавилонно»; меньше влияния Гоголя, больше влияния Достоевского. Совершенно «достоевская» — сцена в трактире, где Николая Аполлоновича пытает некий чиновник охранки, точно Раскольникова Порфирий Порфирьевич; еще больше от Достоевского — в кошмарной беседе Дудкина с Шишнарфнэ, где в некоторых местах даже отдельные фразы взяты из кошмара Ивана Федоровича, его ночной беседы с Чертом. И все-таки в целому Андрея Белого все в романе — свое, переработанное, кровное. Описания лиц, характеров, положений ведутся не прямым путем, не по «прямой линии» (классический пример — Пушкин, «Капитанская дочка»); нет, точно спиралью ведет автор свои ходы, подходы, переходы вокруг лица или положения; грузно; громоздко, но вот в центре спирали оказывается в конце концов именно то, что хотелось автору: незабываемое лицо, незабываемое положение. И автор, заканчивая «спираль», заканчивая обрисовку лица, например Аблеухова, имеет право бросить читателю: «будет, будет престарелый сенатор гнаться и за тобою, читатель, в своей черной карете: и его отныне ты не забудешь вовек!». И действительно, не забудешь вовек целый ряд лиц, целый ряд картин, иногда лишь эпизодических; таковы, например, сумасшествие и неудавшееся самоубийство некоего поручика Лихутина, ночные скитания по осенним улицам Петербурга Аполлона Аполлоновича, последний день жизни и смерть Липпанченко. Одни эти сцены могут показать, в какого большого художника вырос Андрей Белый в этом своем романе.
Но вместе с намеренной внешней громоздкостью построения, всюду, во всем романе, тонкая чеканная работа выполнения, шлифовки слова, «инструментовки» его; в этом сказался поэт, автор четырех «симфоний» и изысканий по ритмике. Когда-нибудь весь этот роман будет изучаться со стороны стилистики, ритмики, «инструментовки»; здесь можно привести только несколько примеров. Иногда мелочь: описание торжественного приема в некотором важном учреждении, где все «лак, лоск, блеск и трепет»; на этих словах «инструментовано» все начало третьей главы романа. Канцелярия, с ее скрипом перьев, свист ветра в пустынных российских пространствах — «инструментованы» каждый по-своему, и прием, незамысловатый прием, использованный художником, несомненно, производит желаемое им впечатление; свистящие и шипящие звуки, точно сухой песок, пересыпаются по страницам. «Рассвисталась над пустырем голодная свистопляска; посвистом молодецким, разбойным она гуляла в пространствах: самарских, тамбовских, саратовских, в буераках, в песчаниках, в чертополохах, в полыни, с крыш срывая солому, срывая высоковерхие скирды…». И так — целыми страницами, «инструментуя» на гласных, на согласных; пусть это очень искусственно — не в этом дело, лишь бы достигало цели. А насколько это достигает цели — можно судить хотя бы по замечательной сцене появления Медного Всадника в бессонном бреду Дудкина: простой «инструментовкой» (три страницы!) на полнозвучное а и р (л) достигается впечатление мощности, массивности шага Медного Гостя, дробящего ударами гранит… Бессознательные приемы творчества прошлого (впрочем, много сознательного было уже у Державина!) становятся с течением времени осознанными; в этом — завоевание техники, неизбежный путь развития всякого искусства.
Здесь надо остановиться — и вернуться к внутренней сущности романа, ко всему творчеству Андрея Белого. Повторю еще раз: в романе этом, высшем и замечательнейшем своем произведении, Андрей Белый, после многих духовных скитаний и странствий, снова вернулся на прежний, первый свой путь. Верный своим вечным мистическим устремлениям, он снова ищет спасения от ледяной пустыни на прежнем, первом пути преодоления земной действительности. Но есть и новое на этом пути, и новое это — истина теософии: в ней теперь спасение. Долго ли «истиной» этой удовлетворится Андрей Белый — вопрос будущего. Пока будем довольны и тем, что «истина» эта не погубила Андрея Белого как художника, не помешала ему создать «Петербург» — крупнейшее произведение современной русской литературы.
Путь Андрея Белого был предопределен: и разочарование в научной философии, и изыскания по теории символизма неизбежно должны были привести его к новой попытке найти спасение на пройденном до конца мистическом пути. Теософия — это учение задело крылом не одного Андрея Белого, но и некоторых других представителей современной русской литературы, и будущему историку литературы несомненно придется производить раскопки в многотомной «теософии» нашего времени; без этого непонятны будут ни Андрей Белый, ни Вячеслав Иванов, ни многочисленные «Жеоржии Нулковы» символизма и псевдосимволизма. Психолог и историк найдет немало интересного при изучении этой своеобразной секты нашего времени; историку литературы нельзя будет ее миновать. Теософия была знакома Андрею Белому с самого начала его писательского пути. Во «второй симфонии» мы находим ряд ядовитейших насмешек над этим учением и его представителями, разными «теософами с. рыжими усами», приехавшими из Лондона… Теософы сидят друг против друга и «спускаются в теософскую глубину»: они говорят о том, что «нельзя путать красное с пурпурным. Здесь срываются. Пурпурный цвет нуменален, а красный феноменален… Если красный цвет синоним Бога-Отца, красный и белый — синоним Христа, Бога-Сына, то белый — синоним чего?..» Так говорят они, а автор сердито комментирует: «один восторженно махал пальцем перед носом другого; другой верил первому… Оба сидели в теософской глубине. Один врал другому…». Так писал Андрей Белый в 1901 году. Но вторая симфония, мы знаем, была во всех отношениях жестоким ударом автора по самому себе; оправдалось это и в отношении теософии. Не прошло после «симфонии» и двух лет, как Андрей Белый написал статью «Священные цвета» (1903 г.), в которой опустился до самого дна призрачных теософских глубин: «теософская двойственность красного цвета», «теософское открытие призрачности красного цвета» — этим переполнена статья. С особенным восторгом относится Андрей Белый к открытию Мережковского, что черт — серого цвета: «этим определением Мережковский заложил прочный фундамент для теософии цветов, имеющей будущее…».