Это, впрочем, недавний и, возможно, случайно появившийся аспект сказочного бегства от действительности. Правда, мы находим егс не только в волшебных сказках, но также в рыцарских и исторических романах, да и просто в старинных книгах. Но многие из старинных книг обрели «эскейпистское» звучание только потому, что дошли до нас из тех времен, когда люди чаще всего были удовлетворены творениями своих рук, тогда как сейчас многие испытывают отвращение к плодам нынешней «деятельности» человека.
Однако есть и другие, более глубокие аспекты «эс–кейпизма», извечно свойственные волшебным сказкам и легендам. Есть вещи, от которых хочется бежать и которые куда более мрачны и ужасны, чем шум, вонь, тупая жестокость и полная неэкономичность двигателя внутреннего сгорания. На свете есть голод, жажда, нищета, боль, скорбь, несправедливость, смерть. И даже если люди пока не сталкиваются с этими несчастьями, то все же до установленного самой жизнью предела, который в какой–то мере помогает преодолеть сказка; существуют и старинные сокровенные желания и стремления человека (стоящие почти у истоков фантазии), которые волшебная сказка может по–своему удовлетворить. Некоторые из таких желаний — всего лишь странноватые и простительные слабости, например: желание плавать в глубинах моря свободно, как рыбы, или летать — бесшумно, грациозно, легко — как птицы. Полет аэроплана удовлетворяет последнее желание лишь изредка: когда смотришь с земли на самолет, парящий на огромной высоте, и шум винтов заглушён свистом ветра, а солнце ярко блестит на крыльях… Но это, в общем–то, уже воображаемый самолет, а не механизм для перелета на дальние расстояния. Есть желания и более глубокие, например, желание общаться с другими живыми существами. На этом желании, столь же древнем, как грехопадение, основывается появление в сказках говорящих животных и других созданий и в особенности — волшебная способность человека понимать языки зверей и прочих сказочных существ. Именно в этом древнем желании все и дело, а вовсе не в «заблуждениях», приписываемых первобытному сознанию, когда человек якобы «не отделял себя от других животных»{7}. Уже в глубокой древности человек отчетливо ощущал свое отличие от животного. Впрочем, понимал он и то, что это отличие — результат разрыва связей, и именно мы, люди, несем груз вины за свою странную судьбу. Другие живые существа для нас теперь — как другие страны, с которыми человек давно разорвал отношения и издалека наблюдает за их жизнью, находясь с ними в состоянии войны или тревожного перемирия. Кое–кому из людей дарована привилегия совершать небольшие путешествия «за границу»; остальные поневоле довольствуются рассказами путешественников. Даже о лягушках приходится слышать из чужих уст. Говоря о довольно странной, но широко распространенной сказочной теме о Царевне–лягушке или Kopo–ле–лягушке, Макс Мюллер вопрошал своим обычным чопорным тоном: «Как могла появиться на свет такая сказка? Можно надеяться, что люди во все века были достаточно просвещенными, чтобы понимать: свадьба лягушки и царского сына — абсурд». Действительно, надеяться на это не Только можно, но и нужно! Иначе сказка утратила бы всякий смысл, который в основе своей имеет именно абсурдность ситуации. Фольклорное происхождение подобных представлений (или догадки о них) здесь совершенно ни при чем. Практически бесполезно говорить и о тотемизме. Ведь ясно: какие бы обычаи и верования, касающиеся лягушек и колодцев, ни лежали в основе этой сказки, лягушачий облик в ней[16] сохраняется именно потому, что он совершенно не к месту, а женитьба на лягушке абсурдна, даже отвратительна. Хотя, конечно, в вариантах, которые нас интересуют — гэльских, немецких, английских, — принцесса выходит замуж вовсе не за лягушку: лягушка — это заколдованный принц. А смысл сказки не в том, что лягушек можно считать подходящими супругами для людей, а в том, что необходимо держать слово, даже если это влечет за собой невыносимые страдания. Это требование, а также требование подчиняться запретам действуют в Волшебной Стране повсеместно. Это одна из мелодий, что слышатся в музыке эльфов, звучащая громко и отчетливо.
И наконец, мы подошли к самому древнему и глубокому желанию человека — осуществить Великое Бегство от реальности, а значит, от Смерти. В сказках есть много примеров и способов такого бегства — можно сказать, здесь присутствует истинно эскейпистское начало или, я бы сказал, стремление к спасению. Однако то же самое мы находим и в несказочной литературе (особенно в научной фантастике), а также в научных и философских исследованиях. Сказки создают люди, а не эльфы. В том, что сочиняют о людях эльфы, наверняка часто встречается тема бегства от бессмертия, свойственного эльфам. Но нельзя ожидать, чтобы истории, выдуманные обычными людьми, поднялись до такого уровня. Впрочем, и это часто случается. Сказки немногое изображают столь же ярко, как безмерно тяжкую ношу бессмертия или, скорее, бесконечно повторяющегося жизненного цикла, на который оказывается осужден избежавший Смерти. С давних пор и до наших дней сказка настойчиво стремится донести до нас эту истину. Тема смерти, например, больше всего вдохновляла Джорджа Макдоналда.
Но воображаемое удовлетворение древних желаний человечества — не единственный аспект восстановления душевного равновесия, которое дают волшебные сказки. Гораздо важнее — счастливая концовка. Я даже рискнул бы утверждать, что в настоящей волшебной сказке счастливая концовка обязательна. Во всяком случае, если трагедия — истинная форма драмы, наивысшая реализация ее возможностей, то для сказки справедлива обратная посылка. Поскольку соответствующего термина у нас, кажется, нет, я обозначу эту посылку словом «эвкатастрофа» (от древне–греч. ей — хорошо и katastrophe — переворот, развязка). Эвкатастрофическое повествование — это и есть подлинная форма волшебной сказки, наиглавнейшая ее функция.
Радость от счастливой концовки волшебной сказки — или, точнее, счастливой ее развязки, нежданного радостного поворота ее сюжета, ибо сказки никогда по–настоящему не кончаются{8} — вот одно из благ, которыми волшебная сказка особенно щедро оделяет людей. По сути своей это не радость «эскейписта» или «чудом спасшегося». В сказочном оформлении, то есть как бы пришедшая из Волшебной Страны, эта радость — неожиданно и чудесно снизошедшая благодать, которая, может быть, больше никогда не возвратится. Она не противоречит существованию «диската–строф» (печальных концовок), скорби и несбывшихся надежд: ведь без этого невозможна и радость избавления от несчастий. Но она отрицает (если хотите, вопреки множеству фактов) полное и окончательное поражение человека и в этом смысле является евангелической благой вестью, дающей мимолетное ощущение радости, радости, выходящей за пределы этого мира, мучительной, словно горе.
Хорошая волшебная сказка тем и отличается, что, о каких бы невероятных и ужасных событиях и приключениях они ни рассказывала, когда наступает «кульминация», и у детей, и у взрослых одинаково перехватывает дыхание, сильнее бьется сердце, а на глаза наворачиваются слезы. Силой эмоционального воздействия она не уступает другим видам повествовательного искусства, причем воздействие это особенное, характерное только для волшебной сказки.
Даже современные волшебные сказки достигают иногда этого эффекта, а это нелегко: все зависит от сказки целиком, а не только от кульминации сюжета, зато, при блестяще достигнутой кульминации, и сюжет начинает восприниматься в ином свете. Такое эмоциональное воздействие в любом случае свидетельствует о победе автора и его произведения, пусть даже там полно недостатков и путаницы. Вот, к примеру, отнюдь не выдающаяся во многих отношениях сказка Эндрью Лэнга «Принц Зазнайо». Когда мы читаем «…Все рыцари по очереди оживали и кричали, потрясая мечами: „Да здравствует принц Зазнайо!“» — к нашей радости примешивается особый привкус, роднящий сказку с мифом, потому что описанное событие в сказочно–фантастическом плане воспринимается как бы более серьезно, чем все остальные повороты сюжета. В целом эта сказка скорее легкомысленна, у нее на губах играет насмешливая улыбка галантной, изысканной Conte (французской сказки). Если бы в «Принце Зазнайо» не было контраста между легкостью или даже легкомысленностью сюжета и серьезностью концовки, не было бы и «привкуса мифа»[17]. Куда более впечатляющего сказочного эффекта достигает серьезный рассказ о Волшебной Стране[18]. В таких сказках, когда наступает неожиданный поворот событий, ткань повествования словно взрывается, наружу устремляется сияние — и нас пронзает такая радость, будто исполнились самые заветные желания.