в воде дожди себя увидели –
и обомлели, и прозрели,
и ознобили зобик зяблику,
и так возликовала жалость,
что к оторвавшемуся яблоку
большая яблоня сбежалась.
Так отраженье отрывается
от босоногого предмета
и прямо в озеро вжимается
невероятной силой света.
* * *
В зеркало смотришь – исчез.
Вертится в холоде ядрышко боли.
Ветер с утра одевается в лес,
а раздевается – в поле.
Ветер – утраченный рай:
в смерть упирается, чтобы сначала
вечность начать. Убирай
зеркало, чтоб не молчало.
В тряпку, в рогожу, в сарай,
чтоб не струилось наружу.
Чтоб не лилось через край
всё, что морозило душу.
* * *
Книгу открою – ближе к концу.
Книгу воды прижимаю к лицу –
кану в страницы – в наклоне,
в две – по размеру ладони.
И – в глубину, и опять в высоту:
небо ознобом земли перечту,
как журавлиную стаю,
кровь свою перелистаю.
Так шелестите леса в решето,
светом шумите и камни, и стёкла –
всё, что ещё не прочитано, что
солью и смыслом намокло.
* * *
Сон после жизни – мука,
всё – пустота и дрожь,
ни тишины, ни звука –
небом одним поёшь.
Мёртвому поле снится –
вот он стоит, немтырь:
в левой руке синица,
в правой руке снегирь.
* * *
Капля слизывает себя долго.
Удлиняется. Словно Волга,
слабосильная, сгоряча
Каму слизывает с плеча.
Без стекла, без горсти, без глины
капля тянется как сосуд,
из которого очи пьют:
из артерий, из сердцевины
бытия – и себя до дна
выпивают – и в горле сухо.
Это только начало слуха,
и щекочет глухое ухо
капля новая из окна.
* * *
Лапки, веточки сорочьи
пишут то, что станет речью,
на снегу последнем. Ночью
очи плачут человечьи.
Очи волчьи тоже плачут,
очи заячьи трепещут
и под веки звёзды прячут,
и глядят. И небом плещут
вёсла клёна или бритвы
прошлогодней стрекозы,
чтобы вверх текли молитвы
золотым путём слезы.
Теги: Юрий Казарин , современная поэзия
* * *
Церковь, семнадцатый век,
Преображенья Господня,
Стрелок замедленный бег,
Слились вчера и сегодня.
К солнцу в полдневной поре
Только поднимутся вежды -
ОН восстаёт на Горе,
Снегом сверкают одежды.
Но безучастны авто,
Женщины в них и мужчины,
Не замечает никто,
Как ОН сияет с вершины.
Велено всем навсегда
Правилам следовать строго,
Пусть не ведёт никуда
Тесная эта дорога.
Каждому важен свой путь
В жажде лишь зрелищ и хлеба,
Некогда даже взглянуть
На молчаливое небо.
Некогда в сложной игре
Денег, пристрастий, амбиций
Бога узреть на Горе,
Вздрогнуть и преобразиться.
* * *
Сентябрь, но продолжилось лето,
Всё в отблесках красной зари,
А лето – пора для поэта
Глухая, как тут ни смотри.
Оно лишь пора удовольствий,
Врачующей нежной воды,
И нежься в тепле и довольстве,
Вкушая земные плоды.
Но всё это сладко, но мелко,
И осень всегда на уме,
Тем более шустрая белка
Готовится – вижу – к зиме.
И хоть ещё нет листопада,
На листьях – сверкающий лак,
Но неба ночная громада
В алмазах с мужицкий кулак.
И сердце сдержать бесполезно,
Ему летней неги не жаль,
Всё тянется в пропасть и бездну,
В ничем не закрытую даль.
И это большая загадка,
И только кого ни спроси –
Погибнуть и горько, и сладко
На нашей великой Руси.
* * *
На колбасу променяли державу
И на бесславье великую славу,
На колбасу, заграничные шмотки,
И разговор нынче с нами короткий.
Но огрызаемся (может, для виду),
Копим в сердцах не добро, а обиду,
Ныне добро – колбаса и шмотьё,
Только не нравится это житьё.
Ныне добро – и попса, и порнуха,
Но не для нашего глаза и уха,
И не для духа – Он дышит везде,
Где Он захочет, и в нашей беде.
Хоть и дышать Ему нету свободы,
Но сотрясаются стены и своды.
Вы напрягите свой раненый слух –
Дышит наш русский неумерший дух!
Я бы не стал и писать эти строки,
Но наступают великие сроки,
Хоть небосвод наш по-прежнему хмур
И процветают попса и гламур.
* * *
Свечерело. Солнце проскользнуло
В комнату, позолотив края
Кресла, и дневного листьев гула
Вечером уже не слышу я.
Как прекрасен миг успокоенья
И в природе, и внутри меня!
Вот уже сквозит меж веток тленье
Алого вечернего огня.
И я слышу, веря и не веря,
Чей-то тонкий голос в тишине.
Это Русь, священная вечеря,
Кто-то дальний помнит обо мне.
* * *
Окунулся я в холод московский
После тяжкой самарской жары,
В подмосковном посёлке берёзки
Снежно блещут, хотя и стары.
Сам я старый и к ним прижимаюсь,
Лоб горячий кора холодит,
И тоскою я больше не маюсь,
Снова к жизни велик аппетит.
И какие-то пёстрые птахи
Скачут тропкою прямо у ног.
Жил в унынии, чуть ли не в страхе,
Неужели себя превозмог?
...Просыпался, обрывки былого
Застревали в туманном мозгу,
Словно в руки не падало слово
Тёплой птицей на вешнем лугу.
Словно я не люблю своих дочек,
Словно жён своих я погубил...
И средь мыслей навязчивых прочих
Возникал ряд унылых могил.
И шептал я: ах, мамочка, мама,
Как мне стыдно, что жил не любя...
Лишь таблеткою фенозепама
Удавалось утешить себя.
...Лес осенний, конечно, не звонок,
Но звучит над увядшей травой,
Я сегодня, как малый ребёнок,
Упиваюсь всем этим впервой.
Не пугают ни серость, ни стылость,
Эвон трудится дятел желна.
Вот и слово ко мне возвратилось,
Как к пропащему мужу жена.
Встрепенулся от резкого взмаха
Крупной птицы – то сойка, кажись...
Дай мне, Боже, закончить без страха
Эту милую, милую жизнь.
* * *
Я прозу было бросился писать,
Но вскорости мне проза надоела.
В стихах о жизни можно рассказать
Куда пространней – в этом-то и дело.
Пространней в смысле, что они, стихи,
Глагол Творца передают бумаге,
В них нет занятной всякой чепухи,
И сам ты то в опале, то во благе.
Прекрасное занятие моё,
Не требуя дотошливой оценки,
Передаёт не быт, а Бытиё,
Блужданья духа тонкие оттенки.
А дух мой для тебя неуловим,
Неуловим мой дух, как говорится,
То злыдень он, то сущий херувим,
То лютый зверь, то щебетунья птица.
Я сам порой не в силах разгадать,
Да, сам порой не в силах разгадать я,
Что на меня находит – благодать
Или под видом милости – проклятье.
Теги: современная поэзия
Владимир Шаров. Возвращение в Египет. - М.: АСТ, 2013. – 759 с. – 2000 экз.
Как ещё можно назвать статью о книге, в которой главная пружина сюжета закручена следующим образом: "Мысль, что мы не можем дописать «Мёртвые души", потому что с каждым поколением кровь Гоголей разжижается и разжижается, возникла в нашей семье давно»? Это, согласно Владимиру Шарову и его книге «Возвращение в Египет», грустят правнучатые племянники Николая Васильевича Гоголя, не знакомые с Фёдором Сергеевичем Бондарчуком и потому не знающие, что даже близкое и прямое родство с большим талантом не становится залогом такой же выдающейся наследственности.
Кроме того, есть в таком названии нечто островское, прямо указывающее на уровень повествования. Помните? «Говорят, такие страны есть, милая девушка, где и царей-то нет православных, а салтаны землёй правят. В одной земле сидит на троне салтан Махнут турецкий, а в другой – салтан Махнут персидский; и суд творят они, милая девушка, надо всеми людьми, и что ни судят они, всё неправильно. И не могут они, милая, ни одного дела рассудить праведно, такой уж им предел положен». Вот только Феклуша у Шарова – образованная, интеллигентная. И поэтому то, что у Островского звучит нелепо и смешно, у Шарова – нелепо и нудно. Но смысл примерно такой же: «В сущности, эта разница в датах и в календаре, отнесённая туда, назад, на две тысячи лет, есть главное отличие веры православной от веры католической, и это расхождение, раз возникнув и с каждым столетием нарастая, рождает странное, поистине дьявольское время, время, которого нет и которого становится всё больше». Вот такая феклуша.