— Это поэт — от Бога, — перебил меня Вадим Валерианович, — и начал читать его стихи: “О чем писать? На то не наша воля!..” Но, пожалуй, самым лучшим его стихотворением я считаю “Журавли”. Страшно даже подумать, что Рубцов мог умереть, не написав их:
Вот летят, вот летят... Отворите скорее ворота!
Выходите скорей, чтоб взглянуть на высоких своих!
Вот замолкли — и вновь сиротеют душа и природа
Оттого, что — молчи! — так никто уж не выразит их...
В эту минуту к Вадиму Валериановичу подошла группа профессоров МГУ. Среди них я узнала А. Н. Соколова, В. П. Аникина, Г. Н. Поспелова. Они стали поздравлять Кожинова с “блестящим выступлением”. Поблагодарив их наклоном головы, он продолжал читать стихи.
Когда профессора удалились, Вадим Валерианович сказал с горечью:
— Рубцов, к сожалению, успел написать немного. Небольшая книжечка... Вы, вероятно, слышали, что его убила жена в минуту семейной ссоры?
— Кто она?
— Этакая здоровенная бабища, считавшая себя великой поэтессой, а его — слабым стихотворцем. Ее зовут — Людмила Дербина...
И, подумав, добавил:
— По паспорту Грановская... Сейчас она в тюрьме. Скоро выйдет на волю, а Николая Рубцова нет в живых... между прочим, он точно предсказал свою смерть: “Я умру в крещенские морозы”.
Позже я часто вспоминала эти слова Вадима Валериановича и особенно — печальное выражение его лица. Мне казалось, что эта печаль относилась и к нему самому*. Но это — потом. А в ту минуту меня поразила гневная интонация, с какой он дал беспощадно точную оценку “поэзии” Л. Дербиной:
— Это стихи убийцы. Вслушайтесь только: “Глотки сосен, выпившие зарю”, “когти звезд”...
Вскоре прозвенел звонок, возвестивший окончание получасового перерыва. Мы вернулись в актовый зал. Вадим Валерианович сказал на прощанье:
— Звоните мне. Буду рад.
На другой день после окончания дискуссии я позвонила ему:
— Сейчас я была в Ленинке. И знаете, чем занималась? Читала Ваши работы. Не могу понять, почему Вы после интересных трудов по методу, жанру и стилю вдруг “изменили” теории литературы. У Вас новые приоритеты — поэзия, проза, история...
— Это случилось не “вдруг”. В моей жизни многое изменилось после знакомства с Бахтиным. Меня потрясла его книга “Проблемы поэтики Достоевского”, в которой он исследует полифонизм Достоевского, о чем мы прежде даже не слыхали. Для меня было несомненно, что это выдающийся ученый. Разузнав его историю (он был в ссылке в Кустанае до 1937 г., потом поселился в Саранске), отправился к нему.
— Я слышала, что Вы добились переиздания книги Бахтина. Это — святое дело.
— Не только я, мне помогали мои друзья по ИМЛИ. Мы ездили к Бахтину, как в Мекку... Так вот, Михаил Михайлович сказал мне, что теория литературы, как, впрочем, и все литературоведение — это вспомогательные дисциплины. И без истории и философии их сфера весьма ограничена. Но я и сам чувствовал, что не могу в полную силу отдаваться изучению теории литературы.
Эти слова Вадима Валериановича имели решающее значение для меня. В те минуты я невольно сопоставляла его восхищение Бахтиным и довольно холодное отношение к профессорам МГУ, которые подошли к нему, чтобы поздравить с блестящим выступлением. Мне вспомнились слова профессора Л. И. Тимофеева, который в разговоре со мной назвал Кожинова и его коллег по ИМЛИ “высокомерными мальчиками”. Видимо, тут была позиция. Позиция отвержения некоторых сложившихся форм литературоведения, которым были привержены старые профессора.
Первой моей мыслью было пригласить Кожинова в Саратов — прочитать студентам лекции, познакомить молодежь с новыми концепциями литературоведения и заодно представить им интересного лектора. Вадим Валерианович охотно согласился, но поставил одно условие — с ним поедет поэт Н. Тряпкин: “Он и поэт от Бога, и аудиторией хорошо владеет”.
СГУ и Саратовский пединститут охотно приняли предложение. Но вот что из этого вышло. Я привезла письменное ходатайство к директору ИМЛИ профессору Ю. Барабашу — разрешить В. В. Кожинову чтение лекций в саратовских вузах. Ответом было молчание. Дозвониться до Барабаша мне не удалось. Секретарь директора так объяснила мне ситуацию: “Между нами говоря, у нас есть опасения, что, получив “волю”, Вадим Валерианович станет пить”.
Ясно, что это — отговорка. Судя по всему, у Кожинова было много недругов, которые в подобных случаях действуют согласно поговорке: “Пьян ты или не пьян, но если говорят, что пьян, то ложись спать”.
Тут я вспомнила, что и в давние времена подобное говорилось о самых великих и порою вообще непьющих писателях. Так, критик конца XIX в. Скабичевский писал, что Чехов когда-нибудь в пьяном виде умрет под забором. О великих писателях советского времени и говорить нечего. У всех на памяти примеры Есенина и Шолохова. А пресловутая Л. Дербина, убившая Н. Рубцова, тоже ведь называла его “пьянью”.
Приезжая в Москву, я всякий раз звонила Вадиму Валериановичу. Помню, как он делился со мной своими замыслами. Рассказывал, что пишет книгу о судьбе России, занимается историей и философией. Иногда сетовал на враждебную ему литературную среду, говорил о политизированности многих литературных выступлений. Впрочем, сам он был, на мой взгляд, не менее политизирован. Меня, как вузовского преподавателя, особенно поразило его выступление против фундаментальной незыблемости положительной оценки критиков революционной демократии: Герцена, Добролюбова, Чернышевского и др. Он и сам признался, что многие цитаты из их сочинений приводил не столько убеждений ради, сколько для “политики”. И надо отдать должное В. Кожинову, он имел мужество в полный голос сказать о господстве антиисторического подхода в нашей науке, когда критиками революционной демократии “побивались” славянофилы, а ведь они сказали пророческое слово о “Русской идее”, научно обосновали вопрос о самобытности исторических судеб и культуры русского народа.
Как-то Вадим Валерианович поднял тему внутреннего разлада в нашем обществе и употребил слово “раскол”.
— И что же будет? — наивно спросила я.
— Я в таких случаях отвечаю: “Щось будэ”. Помните эти слова из “Истории моего современника” Короленко? Одно несомненно: в обществе тайно запущен раскол.
Вскоре Кожинов более откровенно выскажется на эту тему в дискуссии “Классика и мы” (декабрь 1977 г.).
* * *
В первые годы перестройки мне довелось побывать в Прохоровке, знаменитой легендарным танковым сражением, где обстоятельства свели меня с человеком, знавшим Кожинова. Вернувшись в Москву, я позвонила Вадиму Валериановичу и передала ему поклон от жителя Прохоровки.
— А... Николай Петрович.., — живо откликнулся он. И засыпал меня вопросами, едва я переступила порог его квартиры.
Оказалось, что в Прохоровке у него было много знакомых. Он расспрашивал меня о каждом, с кем мне удалось поговорить, его интересовали малейшие подробности. Черта, казалось бы, удивительная для кабинетного ученого. У Вадима Валериановича сохранилась какая-то юношеская живость восприятия. Он с любопытством слушал рассказы, на которые другой на его месте не обратил бы внимания. Мне запомнились случаи поведения на войне домашних птиц, о которых говорил дед помянутого выше Николая Петровича, приехавший в Прохоровку в разгар танкового сражения. Это в четырех километрах от самого места битвы. Грохот и такая гарь, что неба не видно. И едва он поставил машину, как к нему кинулась наседка с цыплятами, ища у него защиты. Вадим Валерианович улыбался, слушая, как довольно кудахтала наседка, помещенная в багажник, как заботливо размещала там своих детей.
Сам Вадим Валерианович знал чуть ли не все подробности сражения под Прохоровкой, по именам — генералов и офицеров. И рассказал мне, кстати, о своем разговоре с немцами, родственниками похороненных в Прохоровке немецких танкистов. Вадиму Валериановичу пришлось похлопотать за них. Речь шла о перенесении праха погибших и установлении надгробий. Пока же над местом захоронения были установлены стенды с портретами лучших людей города, что было совсем уж неуместно.
Я заметила, что это имеет объяснение: у людей, переживших нашествие, еще не остыло чувство вражды к захватчикам. Могут ли их волновать ритуальные заботы их потомков?
— Смерть всех уравнивает, — строго заметил Вадим Валерианович.
Я рассказала о своих недавних впечатлениях, подтверждающих эту мысль. Мне пришлось побывать на Ужокском перевале в Прикарпатье. Это приграничная зона с Польшей и Чехословакией. Внизу течет река Сан, пограничная полоса. В войну 1914 года здесь было крупное сражение, и как память о нем — огромная братская могила, где погребены и русские, и немцы, и австрийцы, и др. Одна могила и один общий памятник. Смерть примирила врагов.