Спасением мог бы стать регулируемый отстрел дичи, подобно тому как введены квоты и лицензии на отстрел лося в лесах Северной Европы. Дикие траво- и листоядные, у которых распределение природных кормов настолько развито, что два десятка видов могут, не конкурируя между собой, пастись на одной территории, дают куда больше биомассы на единицу площади, чем домашний скот. Благодаря тому что длительная эволюция выработала у них симбиотические связи с травами и деревьями, они к тому же поддерживают жизнь саванны и степи. Зебры и жирафы не создают пустынь.
Дикие животные могли бы обеспечивать людей мясом эффективнее и дольше, чем зебу и козы. Если бы разум взял верх.
Теперь же к радости общения с дикой природой примешивается грусть. Трудно отделаться от чувства, что ты принадлежишь к привилегированному поколению, быть может последнему или предпоследнему, коему дано наблюдать дикую фауну в ее собственной среде. Вечером, в конце долгого дня на лоне девственной природы чудится, что к угасающему пожару небес бегут существа из другой эпохи.
Глядя, как наш род разрывает в клочья тонкие сети зависимостей и импульсов, соединяющих между собой все живое, поневоле желаешь человеку не еще большей человечности, а заимствования некоторых качеств у животных. Когда человек окончательно изгонит создания, вместе с которыми развивался миллионы лет, как бы природа не изгнала человека.
Путешествуя в нынешней Африке, путешествуешь в двух мирах. Прошлое сталкивается с современным, подчас с драматической силой.
По сей день кое-где сохранились племенные традиции, уходящие корнями в первобытную пору нашего рода. Особенно это касается Долины и некоторых прилегающих к ней районов. Встречи с масаями и самбурами, с туркана и рендилле — это встречи с тысячелетним жизненным укладом.
Вначале ведь все люди были кочевниками: первыми — охотники и собиратели, затем пастухи. Теперь лишь малая часть человечества верна древнему образу жизни. Есть кочевники и на прародине человека.
Если саванны и степные просторы, по всей вероятности, лицезрели появление первого охотника, естественно предположить, что они благоприятствовали и зарождению пастушеского уклада. И где еще ему сохраниться, как не в этом ландшафте?
Земля была ничьей, стало быть — всеобщей; так гласила мудрость кочевника. Кочевая жизнь сводила к минимуму личное имущество. Уклад во многом сохранился, когда кочевник стал земледельцем. Родовая община независимо от того, кто ее составлял — охотники, пастухи или земледельцы, — была всем для индивида. Коллектив защищал своего члена от внешних опасностей, зато и направлял весь его жизненный путь. Каждый участвовал в решении общих дел, но индивид подчинялся коллективу. Это придавало индивиду психологическую уверенность, однако предъявляло к нему серьезные требования. Индивид был неотъемлемой частью своего рода и в то же время — природной среды, составляющей мир коллектива. Самосознание индивида было функцией коллектива.
Песни и повествования, мудрые правила и религиозные представления — весь духовный багаж, который вырастал из особых предпосылок данного племени или рода, находил обобщенное выражение в том, что можно назвать устной литературой. Она тоже была коллективным творением, общей собственностью племени, рода. Бережно хранимая в поколениях, снова и снова пересказываемая у лагерного костра, она продлевала родовую, племенную память.
Община такого типа, к тому же вписанная в ограниченные рамки определенной среды, мало склонна к изменениям. Традиция сдерживала развитие.
Теперь размывается сама основа пастушеского уклада. Пастух покидает сцену, унося с собой ощущение простора и духовной свободы, которым он делился с другими членами рода человеческого.
Масаи и рендилле стали узниками убывающих степей и растущих пустынь. Они выбились из колеи развития. А и у тех, кто еще цепляется за старый уклад, нет прежней ясности в душе, и чувство независимости подточено.
Главной причиной разрушения исконного племенного строя было прибытие белых. Одержимые рвением насаждать свои верования и распространять свою массовую продукцию, исповедующие поощрение личной инициативы за счет коллектива, европейцы сильно повлияли на дальнейшее развитие. Даже после того, как они удалились, песок хранит их следы.
Взрывной переход Африки к формальной самостоятельности означал, что в рамках произвольно начертанных колониальными державами рубежей африканцы копировали европейское национальное государство. Африка, втиснутая в границы, установленные не самими африканцами, а европейцами, была чревата противоречиями, которые мы, говоря об Африке, называем межплеменными конфликтами, говоря о Европе — национализмом. Африканцы переняли также европейские формы правления и — там, где оно было, — просвещения. Подражание Европе считалось показателем свободы. Но европейские схемы плохо вязались с традициями и устоями африканцев. За тем, что нам представляется как неудачный старт Африки, на самом деле стоит европейское наследство.
Хотя придуманные белыми названия берегов, территорий и гор решительно стираются с карты, кое-где они сохранились и сами по себе весьма показательны. Когда европейцы достигли нагорья к востоку от Рифтовой долины, они услышали, что кикуйю, «народ смоковницы», именуют эту область Кере-Ньяга, подразумевая белые полосы на горе в центре плато. Европейскому уху слышалось «Кения», и эта ослышка продолжает жить в наименовании освободившегося африканского государства.
С приходом белого племени в Африке утвердилась письменность. Но язык этой письменности был английский или французский. По своей сути — индивидуалистский, не способный, как устные предания, спаять кусочки мозаики, принадлежащие множеству духовно родственных, но анонимных творцов. Наряду с более явными политическими мероприятиями письменность стала орудием для ломки сплачивающих племенных традиций. Поскольку племенные языки слишком ограничены территориально (правда, суахили распространяется все шире), современные африканские писатели вынуждены писать на языках бывших колониальных держав, даже когда стремятся утверждать африканское своеобразие. Но ведь язык — выразитель взглядов определенной культуры, и вместе с языком африканцы незаметно для себя перенимают что-то из шкалы ценностей белого племени.
С помощью различных изощренных методов белое племя продолжает сохранять культурный и экономический контроль над Африканским континентом. Пока африканцы охраняют границы, установленные Берлинским конгрессом{24}, транснациональные корпорации белых втихомолку расчленяют материк на новые сферы интересов. Этот неоколониализм облегчается тем, что жителям многих бедных стран путь белых представляется путем экономического и технического прогресса.
Все это привело к разладу в общинах и в душах. Многие африканцы сегодня ведут двойственное существование, они — дети двух миров, разрывающиеся между двумя жизненными укладами, которые встречают друг друга с багажом своих представлений и заблуждений, своих надежд и чаяний, своей силы и слабости.
Многие песни и танцы, обычаи и ритуалы, некогда возникшие на единой для человеческого коллектива почве, сохранили свою силу. Однако многое выхолощено, а то и вовсе зачахло. Когда ритуальные танцы с львиными гривами и страусовыми перьями, под имитацию птичьих криков, теряют исконный смысл и исполняются за деньги на потребу туристов, можно понять молодежь, которая стыдливо отворачивается от племенных традиций, хотя втайне, возможно, она им верна, пусть даже внешне копирует западные нравы.
Конечно, давление общины на своих членов ослабло, но зато нет и прежнего чувства надежности, притуплено самосознание. Однако назад пути нет. Вчерашний день не годится в альтернативы. А уподобляться Европе — значит отречься от самой основы своего бытия. Путь белого человека тоже не годится в альтернативы.
Не случайному белому наблюдателю судить, чем обернется нынешняя ломка. Африка — древний материк, местами сильно истощенный, но обладающий мощными, еще не раскрытыми силами. Если ломка отринет как утратившие жизнеспособность элементы собственной традиции, так и схемы, навязанные чужаками, возможно, удастся создать что-то новое, опираясь на сохранившие крепость основы собственного мировосприятия. Коллективная структура — часть исторического опыта, на которую можно опереться в дальнейшем строительстве. Такую попытку делает Джулиус Ньерере, выступая за деревни «уджамаа»{25}. Это слово из языка суахили можно приблизительно перевести как «родовое сообщество». Однако если прежние деревни и впрямь были родовыми общинами, сплоченными внутри, но почти совсем замкнутыми, допускающими минимум сотрудничества с соседями, теперь члены разных племен и родов образуют новые деревни, где родовую общину заменяет соседская. Исходный взгляд на коллективную собственность и человеческое общение в обоих случаях одинаков, однако новые общины, как полагают, окажутся более открытыми, настроенными на сотрудничество с другими общинами. А само обилие племен, делающее здесь вдвойне сомнительным принцип национального государства, возможно, вызовет к жизни всеафриканское самосознание, средством выражения которого станет, скажем, язык суахили.