Эти невыдуманные истории, «сюжеты из жизни», и на самом деле читаются с заметно большим интересом, нежели его прежние, «старательные» сочинения. В них будто проступает иное измерение жизни. В каждой маленькой новелле он по-прежнему такой же наблюдатель и «запечатлитель», как и в прежних своих записках. Но «сумма историй», хотя и не каждая вышла вполне удачной, даёт ощущение стихийности человеческого бытия. То это случай, то всего лишь короткое соображение, то целая судьба. И когда всего этого становится много, жизнь человеческая предстаёт явленной как бы под предметным стеклом микроскопа. Здесь есть своя жутковатость: метания людей в чём-то подобны беспокойству амёб или инфузорий под зорким глазом кабинетного «врача». Но книгу и сейчас иногда хочется перелистать, выхватывая – в любом порядке – эти незатейливые «житейские истории». Как можно перелистать и его воспоминания (о детстве в большей мере, нежели о юности). Мемуары о писателях, конечно, уступят сочинениям подобного рода, возникшим под пером любящих свой объект авторов, и «Живое о живом» Цветаевой даст портрет «Макса» ярким и незабываемым, тогда как коктебельские зарисовки Вересаева – это в каком-то смысле тот же «микроскоп». Правда, объект «под стеклом» – Волошин и его окружение – достался особенно причудливый, «с вывертами», и как бы Вересаева от них ни коробило, но скрыть яркость самого образа он не мог. Зато когда приходят вполне добродетельные народники (Михайловский) или, напротив, обидевший своим невниманием другой Михайловский (который ещё и Гарин), то сразу появляется ещё один экспонат для «Невыдуманных рассказов».
И всё же две книги из кабинета Вересаева вышли весьма примечательные – сначала «Пушкин в жизни», потом подобные ему тома о Гоголе. Кропотливо собранные фрагменты воспоминаний, разбитые на отрывки и уложенные в соответствии с жизненной канвой. Вересаев уверен был: один современник соврёт, зато другой скажет правду. И если рядом положить и то, и другое, и третье… Корить Вересаева есть за что. Ходасевич полагал, что, не дав места стихам, Вересаев биографию лишил того творческого воздуха, без которого нет и Пушкина. В.Н. Турбин заметил, что есть и у времени свой почерк, что окружение поэта – люди с «ролью»: «ленивец Дельвиг», «рубака Давыдов», «эпикуреец Батюшков», «повеса праздный Пушкин». А значит, клочки мемуаров, сколь бы тщательно коллажист ни подклеивал один к другому, дадут не подлинный портрет, но именно «повесу», «баловня судьбы». Можно к этим замечаниям прибавить и ещё одно: не все современники способны ощутить масштаб личности. От Пушкина видели лишь малую его часть. К тому же Пушкин – фигура не только своего времени, облик его могли иной раз лучше разглядеть на рубеже XIX–ХХ веков, нежели в 1820-е и 1830-е. И как тогда не вспомнить прутковское: «Суди не выше сапога». Но ведь и «сапоги» великого современника – раз плохо разглядели его лицо – бывают интересны. И жанр документальной хроники оказался необычайно жизнеспособным, почему и стали появляться подобные книги («как у Вересаева») о Гоголе (до «Гоголя в жизни»), о Блоке, о Лермонтове…
Викентий Викентьевич Смидович, он же Вересаев… Мог быть интересным, хотя и небезупречным, эссеистом, на свой лад перетолковывая Бергсона и примеривая откровения французского интуитивиста к творчеству Достоевского, Толстого, эллинских трагиков и Ницше («Живая жизнь»). Оказался любопытным, хотя и с массой устарелых страниц, автором фрагментов и выписок (книга «Записи для себя»). Одной замечательной книги так и не написал. А возможность была.
Однажды Вересаев получил приглашение стать личным врачом Толстого. Но сразу представил: он, автор «Записок врача» (полных профессионального скепсиса), берёт за руку Льва Николаевича, а тот в ответ: «Да будет вам, мы-то с вами отлично знаем, что никакого пульса нету». Вересаев отказался. Позже узнал, что врачебных предписаний Толстой всё-таки слушался. И вот берёшь в руки книгу Маковицкого, его «Яснополянские записки», эти ежедневные записи. Текст самого Душана Петровича – скучный, вялый, «голая информация». Потом – схваченные им фразы Толстого: яркие, незабываемые. Да, есть ещё и Валентин Булгаков («Л.Н. Толстой в последний год его жизни»), есть Александр Гольденвейзер («Вблизи Толстого»). Но могла бы быть и книга Вересаева. При редкой его любви к Толстому-художнику – быть может из лучших. Свои воспоминания о Льве Николаевиче Вересаев, конечно, написал. Но это – лишь редкие встречи.
– Всё-таки он середнячок…
Понятно, почему именно Викентий Викентьевич вызвал тогда возражение Джимбинова. Ни Рцы, ни Жиц не упоминались в учебниках. Голенищев-Кутузов если и мог мелькнуть, то лишь как поэт. Вересаев упоминался – и «не через запятую». Пожалуй, и правда середнячок, если знать только романы и повести. Там же, где он не вписывается в «программу», Вересаев добился большего. Сумел оказаться шире данного ему судьбою таланта. Здесь он не «историческое прошлое», здесь он всё ещё современный писатель.
Энтропийная проза
Книжный ряд / Библиосфера / СУБЪЕКТИВ
Казначеев Сергей
Теги: Виктор Пелевин , Лампа Мафусаила , или Крайняя битва чекистов с масонами
Виктор Пелевин. Лампа Мафусаила, или Крайняя битва чекистов с масонами. - Большой полифонический нарратив. – М.: Издательство «Э», 2016. - 416 с. – 55 000 экз.
В предисловии к «Игре в классики» Хулио Кортасар писал, что его роман – это несколько книг. То же самое можно сказать и о книге Виктора Пелевина.
Начинает он с производственной повести «Золотой жук», посвящённой трудовым будням фондового рынка, потом переходит к космической драме «Самолёт Можайского», потом сворачивает на исторический очерк «Храмлаг», а закольцовывается всё оперативным этюдом «Подвиг Капустина».
Разнородные куски прозы связывает семейная династия Можайских, главные фигуранты которой – Марциан, Мафусаил и Кримпай – оказываются тесно связанными с конспирологической и мистической историей России, человечества и, не побоюсь этого слова, Вселенной. Вторым сюжетообразующим элементом книги служит образ генерала ФСБ Капустина, который благодаря пронзающим времена и пространства технологиям присутствует в прошлом и настоящем героев.
Начинается всё с откровений финансового аналитика Кримпая, который, будучи одержим мечтой о золотом тельце, в ходе биржевых спекуляций теряет огромную сумму денег, принадлежавших Капустину. Для успокоения души он с помощью фармакологических препаратов впадает в транс, где встречается с Золотым жуком и другими представителями наркологической паранойи. Такова завязка.
Перечислить все перипетии романа невозможно и ни к чему. Как всегда, у Пелевина накручено выше крыши, а душевного, тёплого эпизода, мотива не сыщешь днём с огнём. Тут и любимые пелевинские заморочки: гомосексуализм, политические метаморфозы, увлечение галлюциногенами, исторические фантазмы, насмешки над либералами, доморощенная футурология… Словом, Пелевин как Пелевин. Равен самому себе.
Тема книги: извечное противостояние сил российской государственности (чекисты) и космополитической западной цивилизации (масоны). Несомненно, рациональное зерно в этой оппозиции есть: 50 тысяч потенциальных читателей книги, в массе – молодое поколение – хотя бы задумается о проблемах, которые в их среде высокомерно именуются «пресловутой теорией заговора». Может, прочитав «Лампу Мафусаила» некоторые иначе осмыслят «болотный опыт» и откажутся от прямолинейных представлений о жизни. Таким образом, новое сочинение Пелевина может оказаться отчасти полезным. Говорил же Е. Замятин, что вредная литература полезнее полезной, так как она антиэнтропийна.
Но, если говорить серьёзно, то сочинение Пелевина как раз энтропийно. Оно направлено на размывание мировых законов, а не на их постижение. Более того, уровень проработки столь ответственного материала тут чисто игровой, с элементами стёба. Тема космических рептилоидов, управляющих галактикой, явно навеяна «шокирующими гипотезами» Игоря Прокопенко (РЕН ТВ). История с Храмлагом, сооружённым для советских масонов на Новой Земле в оазисе геотермальных вод, отчётливо напоминает фильм «Земля Санникова», «Самолёт Можайского» явно соотносится с модными провалами во времени, куда то и дело попадают герои П. Деревянко…
Автор, как всегда, увлечённо играет словами, каламбурит (иногда удачно, иногда не очень), бравирует знанием сленга и иностранных языков, в том числе иврита и идиша. Некоторые словесные гипотезы по-своему забавны, но не более того. В «Храмлаге», например, вымышленный историк масонства Голгофский выдвигает версию происхождения блатной фени от масонской терминологии. Так, например, братки и брателлы выводятся из принятого у вольных каменщиков обращения «братья», а самонаименование «пацаны» трактуется как искажённое «масоны». Соответственно, в татуировках уголовников усматривается влияние франкмасонской символики.