Я не сомневаюсь в том, что, например, моя любимая трагедия «Смерть Генриха III» всегда будет расценена ниже «Британника» или «Горациев». Публика найдет в «Генрихе III» гораздо меньше, бесконечно меньше таланта и гораздо больше, бесконечно больше интереса и драматического наслаждения. Если бы Британник поступал в свете так же, как в трагедии Расина, то лишенный очарования красивых стихов, рисующих его чувства, он показался бы нам несколько глупым и несколько пошлым.
Расин не мог бы обработать «Смерть Генриха III». Тяжелая цепь, именуемая «единством места», не позволила бы ему воспроизвести эту большую и героическую картину, полную огня средневековых страстей и в то же время столь близкую нам, таким бесчувственным. Это счастливая находка для наших молодых поэтов. Если бы такие люди, как Корнель и Расин, работали согласно требованиям публики 1824 года, с ее недоверием ко всему, с ее полным отсутствием верований и страстей, привычкой ко лжи, страхом скомпрометировать себя, с мрачной унылостью нашей молодежи, и т. д., и т. д., то невозможно было бы в течение одного или двух столетий писать трагедии. Обогащенная шедеврами великих людей, современников Людовика XIV, Франция никогда их не забудет. Я убежден, что классическая муза всегда будет выступать на французской сцене четыре раза в неделю. Мы просим только, чтобы прозаической трагедии дозволили изобразить нам великие деяния наших Дюгекленов[153], наших Монморанси[154], наших Баярдов. Признаюсь, мне хотелось бы увидеть на французской сцене «Смерть герцога Гиза в Блуа», или «Жанну д'Арк и англичан», или «Убийство на мосту в Монтеро»; эти великие и зловещие картины, извлеченные из наших анналов, вызвали бы отклик во всех французских сердцах и, по мнению романтиков, заинтересовали бы публику больше, чем несчастья Эдипа[155].
Говоря о театре, сударь, вы пишете «создавайте» и забываете цензуру. Справедливо ли это, господин классик, добросовестно ли это? Если бы я написал романтическую комедию, подобную «Пинто» и похожую на то, что мы видим в свете, во-первых, господа цензоры задержали бы ее; во-вторых, либеральные студенты — юристы и медики — ее освистали бы. Ведь эти молодые люди заимствуют свои убеждения в готовом виде из «Constitutionnel», «Courrier français», «Pandore» и т. д. Что станет с разными шедеврами г-д Жуи, Дюпати, Арно, Этьена, Госса и других сотрудников этих газет и весьма искусных журналистов, если Тальма когда-нибудь получит разрешение играть «Макбета» в прозе, переведенного из Шекспира и сокращенного на одну треть? Из таких-то опасений господа эти заставили освистать английских актеров. У меня есть средство против первого зла, «цензуры», и я вскоре сообщу вам его. Но против дурного вкуса студентов я знаю только одно средство — памфлеты на Лагарпа, и я пишу их.
О ЦЕНЗУРЕ
Все комические поэты, которым говорят: «создавайте», восклицают: «Если мы изображаем в наших драмах правдивые подробности, цензура тотчас останавливает нас; вспомните о том, как в «Сиде Андалузском»[156] не пропустили палочных ударов, которые достаются королю». Я отвечу: этот довод не так убедителен, как кажется; вы представляете в цензуру «Принцессу дез Юрсен»[157], «Придворные интриги»[158][159] и т. д., очень колкие комедии, в которых с тактом и остроумием Вольтера вы осмеиваете нелепости двора. Почему вы нападаете только на нелепости двора? Предприятие это может быть похвальным и достойным в политическом отношении; но я утверждаю, что в литературном отношении оно ничего не стоит. Пусть крикнут в салоне, где мы смеемся и шутим с интересными женщинами, что дом горит; тотчас мы утратим то небольшое внимание с их стороны, которое необходимо нам для острых словечек и умственных удовольствий. Такое же впечатление производит всякая мысль о политике в литературном произведении; это выстрел из пистолета во время концерта.
При малейшем политическом намеке мы теряем способность к тем утонченным наслаждениям, которые должен доставить нам поэт. Эта истина доказана историей английской литературы; и заметьте, что состояние, в котором мы находимся, длится в Англии со времени реставрации 1660 года. У наших соседей случалось, что талантливейшие люди убивали очень приятные произведения, вводя в них намеки на мимолетные и неприятные политические вопросы дня. Чтобы понимать Свифта, требуется громоздкий комментарий, и никто не даст себе труда прочесть его. Усыпляющее действие политики, примешанной к литературе, в Англии является аксиомой. Вот почему Вальтер Скотт, несмотря на то, что он ультрароялист и занимает в Эдинбурге то же место, что г-н де Маршанжи[160] в Париже, остерегается вводить политику в свои романы; иначе он рисковал бы обречь их на ту же участь, которая постигла «Поэтическую Галлию».
Как только вы вводите в литературное произведение политику, появляются одиозные темы и вместе с ними — бессильная ненависть. А как только сердце ваше становится добычей бессильной ненависти, этой роковой болезни XIX века, у вас уже не остается достаточно веселости для того, чтобы смеяться над чем бы то ни было. «Не время теперь смеяться», — сказали бы вы с негодованием человеку, который попытался бы вас рассмешить[161]. Газеты, свидетели того, что происходило на выборах 1824 года[162], наперебой восклицают: какой прекрасный сюжет для комедии под названием: «Кто пользуется правом избрания»[163]! Ах, нет, господа, этот сюжет никуда не годится: там будет роль префекта, которая никак не сможет меня рассмешить, сколько бы остроумия вы в нее ни вложили; пример — роман под названием «Господин префект»[164]. Что может быть правдивее, но в то же время и печальнее? Вальтер Скотт в «Уэверли»[165] избежал бессильной ненависти, изображая пламя, от которого остался только пепел.
К чему вам, господа комедийные авторы, стремиться в вашем искусстве к единственной цели, которая недостижима? Или вы подобны мнимым храбрецам из провинциальных кафе, которые бывают особенно грозными тогда, когда они за столом рассказывают друзьям о сражениях и все ими восхищаются?
С тех пор как г-н де Шатобриан стал защищать религию[166] ради ее красоты, другие с бóльшим успехом стали защищать монархов как людей, полезных для счастья народов и необходимых при данном состоянии нашей цивилизации: француз не проводит свою жизнь на форуме, как грек или римлянин, он рассматривает даже суд присяжных как повинность и т. д. В результате подобной защиты монархи стали людьми; их любят, но им больше не поклоняются. Г-жа дю Осе сообщает нам[167], что их любовницы смеются над ними, как наши над нами, а герцог де Шуазель, первый министр, держит с г-ном де Праленом некое пари, о котором я не могу рассказать.
С того дня, как королей, например Филиппа II или Людовика XIV, перестали считать существами, ниспосланными свыше; с того дня, как какой-то наглец доказал, что они полезны, — достоинство их стало предметом обсуждения, и комедия должна была навсегда отказаться от насмешек над придворными. Министерские портфели добываются на трибуне палат, а не в Эйль-де-бефе[168]; и вы хотите, чтобы короли терпели насмешки над своими дворами, и без того уж обезлюдевшими? Поистине это неразумно. Посоветовали бы вы им это, если бы вы были министром полиции? Разве первый закон жизни всякого существа, будь то волк или баран, не в том, чтобы охранять себя? Всякая насмешка над властью может быть очень смелой, но она не литературна.
Малейшая насмешка над королями или над Священным союзом, произнесенная в наше время во Французском театре, будет превознесена до небес, — не как удачная шутка, заметьте это, не как словцо, равное «Без приданого!» Гарпагона или «Бедняжка!» из «Тартюфа», но как поразительное неприличие, как дерзость, от которой не можешь прийти в себя. Вашей смелости будут удивляться; но для вашего остроумия это будет жалкий триумф, так как в стране, где существует цензура, самая неудачная насмешка над властью имеет успех. Г-н Казимир Делавинь думает, что аплодируют остроумию его «Актеров»[169], между тем как часто аплодируют лишь тем либеральным убеждениям, которые проглядывают в намеках, ускользнувших от проницательности г-на Лемонте[170]. Я сказал бы комедийным авторам, если среди них есть такие, которые имеют настоящий талант и чувствуют в себе способность вызвать наш смех: «Нападайте на смешные стороны средних классов общества; неужели только заместители министров могут быть смешными? Выведите на сцену того знаменитого патриота, который посвятил свою жизнь делу родины; он живет только для счастья человечества — и устраивает заем испанскому королю, чтобы оплатить палача Р...[171] Когда ему говорят об этом займе, он отвечает: «Мое сердце полно патриотизма; кто может сомневаться в этом? Но мои экю — роялисты». При всей своей нелепости он притязает на уважение; откажите ему в этом уважении остроумным и неожиданным образом, и вы создадите комизм. Напротив, я не нахожу ничего особенно забавного в притязаниях достопочтенных отцов иезуитов, бедняков, родившихся по большей части под соломенной крышей, которые попросту хотят сладко есть, не работая собственными руками».