Считаете ли вы неуместным показать на сцене нелепости патриота, который в конце концов все же выступает в защиту разумной свободы и пытается привить немного гражданской храбрости избирателям, столь отважным со шпагой в руке? Подражайте Альфьери. Представьте себе в одно прекрасное утро, что все цензоры умерли и что нет больше цензуры, но зато четыре или пять театров Парижа вольны играть все, что им придет в голову, однако с ответственностью за все предосудительное, непристойное, и т. д., и т. д. перед жюри, избранным по жребию[172].
Сделав такое странное предположение в стране, где режим был гораздо суровее, чем у нас, и где было гораздо меньше надежд, Альфьери сорок лет тому назад сочинил свои изумительные трагедии; их ставят ежедневно в продолжение двадцати лет, и народ в восемнадцать миллионов человек, которому угрожает не Сент-Пелажи, а виселица, знает их наизусть и цитирует по всякому случаю. Эти трагедии непрерывно переиздаются во всех форматах; когда их ставят на сцене, зал бывает полон за два часа до начала; словом, успех Альфьери, заслуженный или нет, превосходит все, о чем может мечтать тщеславие автора; и вся эта перемена произошла меньше чем за двадцать лет. Пишите же, и вам будут рукоплескать в 1845 году.
Вы считаете, что теперешнее министерство не потерпит написанную вами сегодня комедию, которая вместо бедного чиновника Бельмена из «Жизни канцелярии»[173] изобразит какого-нибудь графа, пэра Франции? Отлично! Примените на практике правило Горация, когда-то, правда, рекомендованное с другой целью: спрячьте ваше произведение на девять лет, и вы будете иметь дело с министерством, которое захочет осмеять теперешнее, — может быть, посрамить его. Будьте уверены, что через девять лет у вас будут все благоприятные условия, чтобы поставить вашу комедию.
Прелестный водевиль «Жюльен, или Двадцать пять лет антракта»[174] может служить вам примером. Это только набросок, но с точки зрения смелости по отношению к цензуре этот набросок, на мой взгляд, стоит столько же, сколько самая содержательная пятиактная комедия. Можно ли было поставить водевиль «Двадцать пять лет антракта» в 1811 году, при Наполеоне? Разве не содрогнулись бы г-н Этьен[175] и все цензоры императорской полиции при виде юного крестьянина, прославившего себя своей шпагой в походах Революции и получившего от его величества императора титул герцога Штетинского[176]? Когда его дочь хочет выйти замуж за художника, он восклицает: «Никогда, нет, никогда в фамилии Штетинов не бывало мезальянса!» Что сказало бы тщеславие всех герцогов Империи?
Удовольствовался бы герцог Р.[177], изгнав за сорок миль от Парижа дерзкого, позволившего себе эту фразу?
Все же, господин комедийный автор, если бы в этом, 1811 году, вместо того чтобы пошло и бессильно жаловаться на произвол, на деспотизм Наполеона, и т. д., и т. д., и т. д., вы действовали энергично и быстро, как действовал он сам; если бы вы тогда писали комедии и высмеивали нелепости, которым Наполеон принужден был покровительствовать ради поддержания своей Французской империи, своей новой знати и т. д., — то меньше чем через четыре года ваши комедии имели бы безумный успех. — Однако, скажете вы, мои шутки могли бы со временем состариться. — Да, как «Без приданого!» Гарпагона, как «Бедняжка!» из «Тартюфа». Неужели вы серьезно приводите мне это возражение, живя среди народа, который принужден до сих пор смеяться над нелепостями Клитандра и Акаста[178], переставших существовать сто лет тому назад?
Если бы, вместо того чтобы глупо вздыхать о непреодолимых препятствиях, которые эпоха ставит поэзии, и завидовать покровительству, которое Людовик XIV оказывал Мольеру, вы писали в 1811 году большие комедии, столь же свободные по своим политическим тенденциям, как водевиль «Двадцать пять лет антракта», — с какой поспешностью в 1815 году открылись бы перед вами все театры! Какие почести достались бы вам! В 1815 году, — понимаете ли, — через четыре года! С какой радостью смеялись бы мы над глупым тщеславием князей Империи![179] Сначала вы имели бы успех сатиры, как Альфьери в Италии. Со временем, вместе с окончательной смертью системы Наполеона, вы добились бы такого же успеха, как «Уэверли» и «Шотландские пуритане». Кому мог бы показаться ненавистным персонаж барона Бредуордайна или майора Бриджнорта из «Певериля»[180] после смерти последнего Стюарта? Наша «политика» 1811 года в 1824 году — не больше как история.
Если же, следуя внушению простого здравого смысла, вы станете писать, не обращая внимания на теперешнюю цензуру, то, может быть, в 1834 году, из справедливого уважения к себе и чтобы избежать неприятного сходства с казенными писателями того времени, вам придется смягчить тона, в которых вы изображали смехотворные низости теперешних могущественных особ[181].
Вам не терпится? Вам хочется, чтобы современники непременно говорили о вас, пока вы молоды? Вам нужна слава? Пишите ваши комедии, как если бы вы были в Нью-Йорке, и, что еще важнее, печатайте их в Нью-Йорке под вымышленным именем. Если они будут сатирическими, злыми, если они будут нагонять тоску, они не переплывут океана и будут преданы глубокому забвению, которого они заслуживают. Поводов к негодованию и бессильной ненависти у нас достаточно: ведь у нас есть и Кольмар и Греция[182]. Но если ваши комедии так же хороши, забавны, веселы, как «Письмо о забавном правительстве» и «Представительная кастрюлька», то г-н Дема[183], честный брюссельский типограф, не преминет оказать вам ту же услугу, что и г-ну Беранже; меньше чем в три месяца он переиздаст вас во всех форматах. Вы увидите свое имя в витринах всех книгопродавцев Европы, и торговцы, едущие из Лиона в Женеву, примут поручения от двадцати своих друзей привезти вашу комедию, как теперь они принимают поручения привезти Беранже[184].
Но увы, по выражению вашего лица я вижу, что советы мои слишком хороши: они раздражают вас. В ваших комедиях так мало комической остроты и огня, что никто не обратил бы внимания на их остроумие, никто не смеялся бы их шуткам, если бы их ежедневно не хвалили, не рекомендовали, не превозносили газеты, в которых вы сотрудничаете. Зачем я говорю вам о Нью-Йорке и о вымышленном имени? Вы напечатаете ваши диалогизированные поэмы в Париже, и если для вас они не станут прямой дорогой в Сент-Пелажи, то для вашего издателя они окажутся прямой дорогой в богадельню, — если он не умрет от огорчения, как тот, который заплатил 12 000 франков за «Историю Кромвеля»[185].
Неблагодарные, не жалуйтесь же на любезную цензуру; она оказывает вашему тщеславию величайшую услугу: с ее помощью вы доказываете другим, а может быть, и самим себе, что вы написали бы кое-что, если бы...
Без господ цензоров ваша судьба была бы ужасна, либеральные и преследуемые писатели; француз — от природы насмешник; вас уничтожили бы «Женитьба Фигаро», «Пинто», одним словом — комедии, которые вызывают смех. Что станет тогда, спрашиваю я вас, с вашими холодными и так хорошо написанными пьесами? Вы будете играть в литературе ту же роль, что г-н Паэр[186] в музыке, после того как оперы его были забыты ради Россини. Вот и вся разгадка вашего неистового гнева против Шекспира. Что станет с вашими трагедиями в тот день, когда представят «Макбета» и «Отелло» в переводе г-жи Беллок[187]? Расину и Корнелю, от имени которых вы говорите, нечего бояться такого соседства; но вам!
Я наглец, а вы гениальны, говорите вы? Согласен. Вы видите, как я покладист? Итак, вы гениальны, как Беранже; но вы не можете, как он, ограничивать свои потребности и возрождать в Париже древнюю мудрость и возвышенную философию древних греков. Вам нужны ваши произведения, чтобы достигнуть
Излишнего, что столь необходимо.[188]
Отлично! Прибавьте несколько описаний, превратите ваши комедии в романы и печатайте их в Париже. Высшее общество, которое, вследствие зимних роскошеств вынуждено выселяться в деревню чуть ли не с мая, испытывает огромную потребность в романах; вы должны быть уже очень скучным, чтобы быть скучнее семейного вечера в деревне в дождливый день[189].
Имею честь, и т. д.
ПИСЬМО VI
РОМАНТИК — КЛАССИКУ
Париж, 30 апреля 1824 г.
Сударь!
Заговорите о «национальной трагедии в прозе» с людьми, стоящими во главе театральной администрации, с людьми, которые мыслят положительно и безгранично уважают хорошие сборы, — вы не заметите у них выражения ненависти, едва скрытой под добродушием академической улыбки, которое можно заметить у авторов-стихотворцев. Напротив, актеры и директора чувствуют, что в один прекрасный день (но, может быть, это случится через двенадцать — пятнадцать лет; для них вопрос только в этом) романтизм принесет какому-нибудь парижскому театру миллион.