в то время кровь Потебни и его товарищей кладет основу забвению прошедшего и будущему союзу для новой жизни обоих народов. Русские юноши смертью в польских рядах засвидетельствовали не рознь свою с народом русским, а единство славянского мира, понимающего все отрасли одного дерева.
Нельзя прилагать уголовный свод и полицейский устав, военный артикул и кабальное право мундира и жалованья к таким трагическим событиям; тут ни лица, ни дела не подходят под мерку судебной инстанции, не исключая самого правительствующего сената со всеми департаментами своими.
Вы хорошо знакомы с религиозным воззрением на наши мирские дела. Вспомните, что делали монахи (когда они были истиной) на окровавленных полях диких битв. Они не упрекали раненых, не отравляли последние минуты умирающих, они без различия стороны молились о тех и других и утешали последних будущностью, как они ее понимали… У религии не одна сторона нетерпимости и гонений. Зачем же вы берете только ее?
Порядок торжествует!
(1866–1867)
L’ordre règne à Varsovie.
Sebastiani (1831) [282]
I
Если Содом и Гоморра гибли так интересно, как гибнут старые порядки в Европе, я нисколько не дивлюсь, что Лотова жена не вовремя обернулась, зная, что ей за это солоно придется.
Едва мы подходим к концу 1866 года, так и тянет оглянуться.
Ну и год!.. И в гостях и дома – хорош он был, бедностью событий его попрекнуть нельзя…
О Западе мы почти никогда не говорим. Без нас о нем говорят много и громко, он сам говорит еще больше и еще громче, помощи нашей ему не нужно, перекричать его мы не можем. К тому же было время – мы высказали наше мнение дотла. Но события становятся до того крупны и резки, несутся так быстро, что по необходимости перед ними останавливаешься, поверяешь и сличаешь думанное с совершающимся.
Старый порядок вещей, упорно державшийся на своих правах давности, стал распадаться с отчаянной быстротой. «Гнилая рыба» [283], о которой говорил Гёте, валится кусками с костей, на первый случай в прусскую каску. Хороша будет уха, сваренная в ней!
Разложение старого мира не пустая фраза, теперь в этом трудно сомневаться. Характер органического разложения состоит именно в том, что элементы, входящие в данное взаимное отношение друг к другу, делают вовсе не то, что они назначены делать, что они хотят делать, а это-то мы и видим в Европе.
Охранительная сила, консерватизм гонит взашей законных королей и властителей, рвет свои трактаты, рубит сук, на котором сидит.
Революция рукоплещет замене глупых и слабых правительств сильным военным деспотизмом.
Все делается – в этом единственный смысл реакции – для прочности, покоя, равновесия, и все чувствуют, знают, что Европа, сшитая прусскими иголками, сшита на живую нитку, что все завтра расползется, что все это не в самом деле, что в самом деле будущность мира, этого великого, цивилизованного, исторического мира, висит на нитке и зависит, как в сказке о «Заколдованной розе», от почек, но не розы – а пятидесятивосьмилетнего человека. Вот куда реакция спасла мир. Мир, стоявший на трех китах, был прочнее.
Давно известно, да и Байрон повторял, что нет человека, который не обрадовался бы, услышав, что с его другом случилось несчастье, которое он предвидел и от которого предостерегал. Относительно политического мира и это удовольствие притупилось для нас. Восемнадцать лет тому назад нас прозвали «Иеремиями, плачущими и пророчащими на развалинах июньских баррикад», и с тех пор каждый год сбывается что-нибудь из того, что мы предсказывали; сначала это льстило самолюбию, потом стало надоедать.
Был в Европе больной человек, до него-то и добивался Николай Павлович, сам не очень здоровый; теперь вся Европа – больница, лазарет и, главное, дом умалишенных. Она решительно не может переварить противоречий, до которых дожила, не может сладить с переломленной революцией внутри, с двойной цивилизацией, из которых одна в науке, другая в церкви, одна чуть не двадцатого столетия, а другая едва пятнадцатого. Да и легко ли спаять в одно органическое развитие – буржуазную свободу и монархический произвол, социализм и католицизм, право мысли и право силы, уголовную статистику, объясняющую дело, и уголовный суд, рубящий голову, чтоб она поняла.
Иной раз кажется, будто Европа успокоилась, но это только кажется. Она в своих задачах нигде, никогда не доходила до точки, а останавливалась на точке с запятой. Парижский трактат – точка с запятой, Виллафранкский мир – точка с запятой, завоевание Германии Пруссией – семиколон. От всех этих недоконченных революций и передряг в крови старой Европы бродит столько волнений, страхов и беспокойств, что она не может заснуть, а ей этого хочется. Лишь только она задремлет, кто-нибудь – добро еще Наполеон, а то Бисмарк – поднимет такой треск и шум, что она, испуганная, вскакивает и спрашивает: «Где горит и что?» И где бы ни горело, и что бы ни горело – погорелая она, кровь течет ее, деньги приплачиваются ею… Петр I как-то оттаскал за волосы невинного арапчонка, думая, что он его разбудил; в Европе не только некому оттаскать виновного, но еще перед ним все становятся на колени. Оно, впрочем, и лучше, что есть будильники, а то и не такую беду наспал бы себе мир.
Люди по натуре беспечны, и, не ударь гром, они и не перекрестятся, как говорит пословица. Человек завел сад и жену, развел цветы и детей, обманул всех соседей, продавая им втридорога всякую дрянь, обобрал всю мышечную силу окрестных бедняков за кусок хлеба и, благодаря прочному, законами утвержденному порядку, лег спать вольным франкфуртским купцом, а на другой день проснулся подданным прусского короля, которого всю жизнь ненавидел и которого должен любить больше жены и цветов, больше детей и денег. В доме его бражничают прусские драгуны, цветы его съели лошади, детей съест рекрутчина… Вот он и подумает теперь, что ему обеспечило государство и реакция, в пользу которых он платил деньги, кривил душой, без веры молился и без уважения уважал. Вместе с ним подумает и эта ватага калек перехожих, слепых и безумных королей Лиров, пущенных по миру в оборванных порфирах – не народами, а своим братом, Hohenzollern hochverschwistert [284].
Другие народы и другие венценосцы тоже подумают теперь о смысле и крепости присяги, преданности престолу, о святости законных династий.
Потсдамский лейб-пастор настрочил молитву для ганноверских церквей и заставил их сегодня молиться за вчерашнего врага в бесконечно смешных выражениях. Этого не делал и Батый.
Кажется, что может