ведь она не за них будет наказана, а за то, что осталась свободная, федеральная, республиканская между двух деспотических армий.
Смотрим, смотрим, откуда может прийти спасение, – и не видим.
Есть добрые люди, которые думают, что французский солдат остановится перед святым словом «Республика», перед святыми Альпами, дававшими убежище его отцам и братьям. В прошлом столетии он смело переходил горы и реки, с ним была революция, но во имя реакции он не пойдет бесславно душить кучку вольных граждан…
…Эти добрые люди не знают, что такое французский солдат нашего времени, воспитанный Алжиром, зуавами, туркосами…
Есть другие хорошие люди, которые думают, что сама Швейцария должна проснуться, забыть ежедневную суету, федеральные и кантональные сплетни, коммерцию горами и иностранцами и сделать теперь все то, что она сделает, но слишком поздно, т. е. схватиться за карабин, кликнуть клич народным массам соседних государств и указать им весь ужас, грозящий от этих нововавилонских и ассирийских монархий. Конечно, это было бы недурно, и во всяком случае дало бы Швейцарии хорошую, великую кончину…
Но кто же может откликнуться?
Бельгия, что ли?.. Сила, нечего сказать.
Или уж не Австрия ли пойдет на деревяшке выручать свободу мира, с побитыми войсками и победоносными иезуитами?
И, в сущности, какое дело народным массам, что из них составляют вавилонскую или ассирийскую монархию? Разве чересполосица, урезки и прирезки Венского конгресса были лучше? Разве им было когда-нибудь лучше? О немецких мелкопоместных королях, герцогах и говорить нечего. Надобно прочесть речь баденского министра иностранных дел в камере, чтоб подивиться, какими разбойниками управлялись немцы до тех пор, пока не пошли на округление прусских владений [288].
Правда, что массы и прежде восставали всегда бессмысленно, но они бежали за какой-нибудь радугой, была какая-нибудь повальная мономания, фанатическая вера, которая для них делалась дороже семейного крова и своей жизни. Где теперь эта радуга, это слово, этот идеал? Швейцарец будет защищаться в своих горах, как лев, как вепрь, до последней капли крови: он будет защищать свое, стародавнее, родное, он знает, что отстаивать. Ну, а другим что за дело? Другие просто не поймут; да и в самом деле, как понять, когда для защиты человеческих прав приходится становиться с австрийской стороны…
Хорош сумбур, к которому привела спасительная реакция наших западных стариков, зато:
Революция – побеждена,
Красные – побеждены,
Социализм – побежден,
Порядок – торжествует,
Трон – упрочен,
Полиция – сажает,
Суд – казнит,
Церковь – благословляет…
Радуйтесь и благословляйте в свою очередь!
…Стало, так-таки просто – голову в перья и ждать, когда беда разразится?
Беда-то разразится, в этом нет сомнения; но головы прятать не нужно. Лучше самоотверженно ее поднять, прямо посмотреть в глаза событиям, да и в свою совесть кстати.
События столько же создаются людьми, сколько люди событиями; тут не фатализм, а взаимодействие элементов продолжающегося процесса, бессознательную сторону которого может изменять сознание. Историческое дело – только дело живого пониманья существующего. Если десять человек понимают ясно, чего тысячи темно хотят, тысячи пойдут за ними. Из этого еще не следует, что эти десять поведут к добру. Тут-то и начинается вопрос совести.
На каком основании Наполеон и Бисмарк ведут Европу? Что они поняли?
Наполеон понял, что Франция изменила революции, что она остановилась, что она испугалась; он понял ее скупость и то, что все остальное подчинено ей. Он понял, что старое, сложившееся общество, в котором сосредоточены деятельные силы страны, все вещественные и невещественные богатства, хочет не свободы, а ее представительной декорации, с полным правом d’user et d’abuser [289]. Он понял, что новое общество, идущее прямо к социальному перевороту, ненавидит старое, но бессильно. Он понял, что масса не знает ни того ни другого и вне Парижа да двух-трех больших центров живет готическими фантазиями и детскими легендами. Он все это понял – посреди шума и возгласов оканчивающейся республики 1848 года, посреди самонадеянных притязаний разных партий и неугомонной оппозиции; оттого-то он и молчал и выжидал, когда «груша поспеет».
С своей стороны и Бисмарк не хуже Наполеона оценил своих филистеров; на лавках франкфуртского парламента ему был досуг их раскусить. Он понял, что немцам политическая свобода столько же нужна, сколько Реформация им дала религиозной, что и эта свобода им нужна только der Theorie nach [290], что они власти повиноваться привыкли, а к строгой английской самозаконности вовсе не привыкли. И этого было бы довольно; но он больше понял: он понял то, что в настоящую минуту немцы снедаемы завистью к Франции, ненавистью к России, что они бредят о том, чтоб быть сильным государством, сплотиться… зачем?., если б это можно было объяснить, тогда это не было бы помешательством. Итальянская Unità спать не давала немецкому Einheits-патосу [291]. Что выйдет из итальянской Unità, мы не знаем. Но необходимость ее, для того чтоб прогнать австрийцев, Бурбонов и папу, – очевидна. Немцы не для своего освобождения хотели единства, а с агрессивной целью; их столько обижали, что им самим захотелось обидеть других. Бисмарк все это понял… Опозоривши, унизивши народное представительство в Берлине до той степени, до которой в истории нашего века не доходило ни одно правительство, он присмотрелся – народ молчит. А… если так… патриотический вопрос о Шлезвиг-Голштейне вперед и давай бить датчан. Вся Германия рукоплескала неровному бою. Немецкие выходцы в Лондоне, в Нью-Йорке, Париже праздновали победы Австрии и Пруссии. После этого опыта нечего было бояться, нечего церемониться, – маска долой, и Бисмарк из Германии пошел сколачивать империю пруссаков, употребляя на пыжи клочья изорванной конституции. «Вы хотели сильного государства – вот вам оно, Франция с нами теперь посчитается… Вы хотели унижения Австрии – мы вам ее забили почти до возрожденья. Liebchen, was willst du den mehr?» [292], – «Свободы, граф, свободы!» – «Ну уж это извините, да вам ее и не нужно. Пользуйтесь вашим величием, молитесь за будущего императора пруссов и не забывайте, что рука, которая раздавила целые королевства, раздавит всякую неблагодарную попытку с вашей стороны с неумолимой строгостью. Sie sind entlassen, meine Herrn!» [293]
…Если отрешиться от наших симпатий и антипатий, забыть, что нам лично дорого и что ненавистно, то особенно кручиниться о том, что делается в Европе, вряд ли придется. Военные диктатуры и беззаконные империи ближе к выходу, чем традиционные королевства и законные монархии. В них Европа не застрянет, а подведется к одному знаменателю… а перегорит и миром или войной дойдет до страшной пустоты.