сказать, очень не ново… даже чрезвычайно старо, но не имея в виду этого старого, можно легко сбиться. Всякая формула ничего не значит без ясного пониманья элементов, из которых она составлена.
Животные, достигая возможного органического совершенства, останавливаются на нем, повторяясь, или продолжают исподволь применяться к среде, оставляя в наследство измененные или улучшенные органы. Человек отличается от животных историей: характер ее, в противоположность животному развитию, состоит в преемственности больше или меньше сознательных усилий для устройства своего быта, в наследственной, родовой усовершимости инстинкта, пониманья, разума при помощи памяти.
Ясно, что стадная жизнь составляет такое же необходимое условие исторического развития, как и самые лица.
Начало истории – непокорность лица поглощающей его семье, стремление стать на свои ноги и невозможность на них удержаться. Племенным безразличием замыкается животный мир. Мир человеческий в библии начинается грехопадением и убийством, разрушающим семейную связь, т. е. постановлением своей воли выше заповеди и выше первого условия сожития.
Своеволье и закон, лицо и общество и их нескончаемая борьба с бесчисленными усложнениями и вариациями составляют всю эпопею, всю драму истории. Лицо, которое только и может разумно освободиться в обществе, бунтует против него. Общество, не существующее без лиц, усмиряет бунтующую личность.
Лицо ставит себя целью.
Общество – себя.
Этого рода антиномии (нам часто приходилось говорить об них) составляют полюсы всего живого; они неразрешимы потому, что, собственно, их разрешение – безразличие смерти, равновесие покоя, а жизнь – только движение. Полной победой лица или общества история окончилась бы хищными людьми или мирно пасущимся стадом…
Руссо, говорящий, что человек родился быть свободным, и Гёте, говорящий, что человек не может быть свободным, – оба правы и оба не правы.
Личность не могла оторваться от общества, общество не могло закабалить лица, но притязания свои они подняли в высшую сферу – в сферу права. Оно разработалось всей новой историей, всем европейским развитием:
до юридической самосохранности – в Англии,
до прав человека – в 1789,
до прав разума – в науке.
С другой стороны, власть противопоставила не только свое право, но и свою силу, основанную на отвлеченном понятии государства как цели личностей, на античном Salus populi на христианском порабощении личной совести совестью общественной.
Теоретически освобожденная личность очутилась в какой-то логической, отвлеченной пустоте; слабая практически, она стала лицом к лицу перед правительственной силой, опертой на государстве и церкви.
Волна индивидуализма дошла до перегиба.
Права лица и мысли остаются приобретением мифическим, книжным, великим как догмат, ничтожным как приложение. Между ними и их осуществлением, как непереходимая пропасть, бедность и невежество. Личности мало прав, ей надобно обеспечение и воспитание, чтобы воспользоваться ими. Человек, не имеющий собственности, безличен. Право на ее приобретение несостоятельно. Одна артель может выручить неимущего. Артель основана на круговой поруке, на пожертвовании части личности для общего дела.
С собственности готической, аристократической, феодальной, цеховой, городской сняты все тяги, она не несет на себе никаких обязанностей относительно бедных масс и вообще никаких, кроме обязанности найма сторожей в свое охранение, судей в свое оправданье. Милостыня, которую дают нищей братии, сострадание к ним – чувство хорошее, но не обязанность относительно нуждающихся. С тех пор как массы поняли это, они не поддерживают политического, революционного движения и враждебно смотрят на мещанство, главного представителя индивидуализма. Боясь их, мещанство ищет опоры и защиты в правительстве, опертом на невежестве тех же масс. Отсюда неслыханная ни в какие времена сила новых полицейских правительств.
Выход один. Его указала Франция, второй раз принимая миродержавную инициативу. Социальный вопрос, поставленный ею, – открытый вопрос для всей Европы.
Устранить его невозможно, разрешить его на пути национальном, политическом, на пути реформ, заменяющих меньшим злом большее, невозможно; тут не поможет ни итальянская Unita, ни Бисмарков а Пруссия, ни даже manhood suffrage [301] в Англии.
Между Европой и Азией развивается страна на иных основаниях. Она выросла колонизацией, захватывая в свою жизнь всякую всячину, она окрестилась без католицизма, она сложилась в государство без римского права и сохраняя как народную особность свою оригинальное понятие об отношении человека к земле.
Оно состоит в том, что будто бы всякий работающий на этой земле имеет на нее право как на орудие работы. Это сразу ставит Россию на социальную почву, и притом на чрезвычайно новую.
О земле не поминала ни одна революция, домогавшаяся воли, по крайней мере после крестьянских войн. Ни с горных высот Конвента, ни с высот июньских баррикад мы не слышали слова земля. Понятие земляного участка так чуждо европейскому пониманью, что Лассаль старался вытолкнуть землю из-под ног работника как гирю, мешающую его свободной личности.
У нас право на землю – не утопия, а реальность, бытовой факт, существующий в своей естественной непосредственности и который следует возвести в факт вполне сознательный. Все сельское население принимало спокон века это естественное право свое, не рассуждая о нем. Его только не знали в высших слоях, образованных на западный лад.
Сельская община при тех обстоятельствах, при которых она развивалась, ценой воли продала землю общиннику. Личность, имеющая право на землю, сама становилась крепка земле, крепка общине. Вся задача наша теперь состоит в том, чтоб развить полную свободу лица, не утрачивая общинного владения и самой общины.
Возможно ли это? В этом, в свою очередь, наш вопрос будущего.
Большое счастье, что наше право на землю так поздно приходит к сознанию. Оно прежде не выдержало бы одностороннего напора западных воззрений. Теперь они сами являются в раздумье, с сомнением в груди. Социализм дал нам огромное подспорье.
Середь ночи, следовавшей за 14 декабрем, за польским восстанием 1831 г., середь поразительной легости, с которой николаевский гнет придавил все ростки, первые, закричавшие «земля», были московские славянофилы, хоть и они левой ногой стали на действительную почву, но все же первые.
Они поняли нашу экономически-социальную особность в наделе землей, в переделе земли, в сельской общине и общинном землевладении; но, понявши одну сторону вопроса, они опустили другую – волю, к которой рвалась личность, закабаленная селом, царем, церковью. Поклонники старины назло петровским порядкам, истые националисты, преднамеренные православные, они с неблагодарностью забыли, что им дала единоспасающая цивилизация Запада, при свете которой они нашли свой клад в земле и разглядели его.
Европа, плывшая тогда на всех парусах буржуазного либерализма, не имела понятия о том, как живет в стороне немой мир России; сами образованные русские мешали ей видеть что-нибудь другое, кроме плохих копий с ее собственных картин.
Первый пионер, пошедший на открытие России, был Гакстгаузен. Случайно попавши на