Не так давно я прокомментировал, какое огромное влияние, к моему удивлению, оказал ряд разочарований и неудач на Унамуно. Он несколько раз хочет стать профессором философии или схожих дисциплин, и ему это не удается; когда президент Апелляционной комиссии, объясняя, почему отдал предпочтение человеку, заведомо менее достойному, не сравнимому с Унамуно, сказал, что у того восемь детей, Унамуно ответил: «Я собираюсь завести столько же». Он собирался жениться на Конче Лисаррага и завести детей — так и произошло, у него было именно восемь детей. Против восьмерых имеющихся детей своего оппонента он выставил «проект» восьми будущих.
Глубочайшее воздействие оказало на него и то, что ему не дали премию Испанской Королевской академии за исследование о «Поэме о моем Сиде», — это заставляет его сменить призвание и отречься от филологии; как и в случае с местом профессора, когда неудача увела его от профессиональных занятий философией, хотя он никогда не переставал размышлять о ней.
И, наконец, нельзя недооценивать последствий смещения его с должности ректора Саламанкского университета в 1914 году по решению министра Общественного образования Франсиско Бергамина. Вся его жизнь, политическая, интеллектуальная и даже личная, с тех пор была отмечена этим разочарованием. Можно задаться вопросом: почему человеку, непрестанно размышляющему о смерти и бессмертии, столь важны были такие вещи, как неудача в борьбе за пост, неполучение премии или смещение с ректорства. Вот пример подлинной человеческой коллизии — вызов герменевтике, истолкованию жизни.
Воздействие на Сервантеса публикации «Кихота» Авельянеды всегда меня удивляет. Вторая часть «Дон Кихота» изобилует отсылками к этому изданию и его неизвестному автору, столь удачно спрятавшемуся, что до сих пор непонятно, кто же им был. Последняя гипотеза, высказанная Мартином Рикером, согласно которой им был Херонимо де Пасамонте[69], отождествляемый с Хинесом де Пасамонте, или Хинесильо де Парапилльей, или Маэсе Педро из сервантесовского романа, весьма основательна, однако не убеждает окончательно, и непонятно, какой версии доверять.
Самое главное то, как вымышленный «Кихот» Авельянеды воздействует на истинного автора. Последний мог бы высказаться вволю хотя бы раз, сказать все, что думает, о так называемом Авельянеде и забыть о нем, но он снова и снова возвращается к этой теме, ведь тот вмешивается в его проект. Сервантес занят написанием второй части; несомненно, появление другой книги ускорило его работу и ее издание. Он чувствует, что Авельянеда предпринял попытку похитить его «я», его замысел Дон Кихота, и поэтому он убивает героя в конце романа, чтобы никто не осмелился возродить его снова вместе с подложными приключениями.
* * *
Если пытаться понять, как чувствует себя Сервантес, оглядываясь на свою собственную жизнь, когда он пересматривает ее или пытается властвовать над ней, мы могли бы сказать, что его позиция — не жалеть ни о чем. Суть позиции Сервантеса можно было бы выразить этой формулой: никогда ни о чем не жалеть. Он примиряет прошедшую жизнь со своими планами. Есть некоторые моменты его жизни, когда он признает самого себя, например, при Лепанто. Он был там, вел себя сообразно тому, кем был; оставшиеся раны, частичная недееспособность — они стали ощутимым доказательством его участия в битве при Лепанто. Эти печальные последствия — свидетельства того, что произошло, того, что он делал тогда; его раны стоили боли, ибо при Лепанто он действовал даже сверх своих сил. Вспомните, ведь он не должен был сражаться, он был болен и лежал в жару и, несмотря на это, захотел биться на передовой, в шлюпке галеры. В тот момент проект совпадает с его воплощением.
Но история не заканчивается в Лепанто, он стремится достичь и других целей. Когда он говорит:
Увы! Я сладкоустом не родился!
Чтоб изощрить мой грубый, тяжкий слог,
Я на веку немало потрудился,
Но стать поэтом не сподобил бог[70],
то прекрасно осознает, что есть две разные вещи: талант и то, что с ним можно сделать. По его словам, Бог не дал ему изящества для поэзии, то есть он не обладал поэтическим даром, но, несомненно, он был одарен гораздо больше, чем обычно считается и чем полагал он сам, и в любом случае больше, чем признается за ним. Сервантес берет себе дар, хотя «и на веку немало потрудился», другими словами, он никогда не отказывается от притязаний, от поэтического призвания, от ощущения его истинности. Единственное, что ему остается, — это трудиться и не жалеть усилий. Он не властен над своими способностями, они лишь дар, дарование, нечто независящее от нас самих. А вот что действительно в нашей власти — как мы этим даром распорядимся: вспомните притчу о талантах, которой, по странности, уделяется весьма мало внимания.
Впрочем есть одна деталь, на которой Сервантес настаивает с необычайным постоянством и упорством: когда он провозглашает себя «редкостным выдумщиком». «Входи, редкостный выдумщик», обращаются к нему в «Путешествии на Парнас». И Сервантес, говорящий о себе:
Пройдоха я, я старый рифмоплет,
громогласно объявит о своих истинных заслугах, тех, в коих у него никогда не было сомнений:
Отрадой стал для многих Дон Кихот.
Везде, всегда — весной, зимой холодной
Уводит он от грусти и забот.
В Новеллах слышен голос мой природный,
Для них собрал я пестрый, милый вздор,
Кастильской речи путь открыв свободный.
Соперников привык я с давних пор
Страшить изобретательности даром,
И, возлюбив камен священный хор,
Писал стихи, сердечным полон жаром,
Стараясь им придать хороший слог[71].
О! выдумщиком он и впрямь был; и, когда при Лепанто он исполнял то, что должен был, он выдумщик. Быть может, у него нет поэтического таланта и он постоянно вынужден усердствовать и трудиться, но дара выдумывать у него не отнять. Это еще один случай, когда он заявляет: я собирался им стать и сделал это. Жизнь дарует таланты и возможность ими распорядиться по-своему, удачу и невезение, давление обстоятельств, в какой-то момент благоприятных, в другой — нет, взлеты и падения; но есть отдельные вопросы, в которых Сервантес признает самого себя.
Человеческая жизнь многопланова, полна всевозможных увлечений, неповторимых устремлений; даже в жизни обычного человека существуют различные измерения, в которых он ощущает себя ближе к самому себе, и, как следствие, они кажутся более реальными. Но дело в том, что нам нелегко их разглядеть; большинство из нас сталкивается с тем, что существует некая шкала наиболее важных вещей в тот или иной момент времени, в определенном обществе, в той среде, где мы живем, и очень сложно устоять под натиском этих иерархически значимых явлений. И в один прекрасный миг оказывается, что все значимое для отдельно взятого человека на самом деле таковым не является. Если хорошенько присмотреться: слово «значимое» представляет собой причастие настоящего времени — то, что значимо, нет ничего объективно значимого. Однако действительная и признанная значимость, даже сформулированная и провозглашенная, это значимость «для других», она навязана, и нечасто случается, что человек осознает, что же по-настоящему имеет значение.
Есть один эпизод, важнейший и очень показательный: когда Дон Кихот находится при смерти. Его смерть была проанализирована и разобрана с различных точек зрения всеми, кто занимался творчеством Сервантеса; порой в ней видели своего рода уход, забвение, отрицание предшествующей жизни; считалось, что, умирая как Алонсо Кихано, он отрекается от кихотизма и того, кем был прежде. В то же время такой финал связывался с решением писателя покончить со своим героем и похоронить его, дабы никто не посмел приписать ему иные странствия, в историях, недостойных его. Мне кажется, если внимательно перечитать сцену смерти Дон Кихота, в высшей степени трогательную, то там не обнаружится и следа подобного отречения, желания отвернуться от всей прежней жизни. Дон Кихот переходит на новую, еще большую высоту, с вершины которой созерцает свою жизнь. В последние мгновения жизни появляется возможность, не всегда используемая, подвести итоги и пересмотреть прожитое, подчинить его себе. Дон Кихот был безумен и подчинил это безумие с помощью разума, и уже с позиции разума он обозревает жизнь свою и тех, кто с ним рядом; а среди них — Санчо, нерасторжимо связанный с его безумствами, участвовавший в них куда больше, нежели сам Дон Кихот, и совершенно неизлечимым способом. И нам ясно, что Алонсо Кихано никоим образом не отрекается от Санчо.
* * *
И снова зададимся вопросом: а что же Сервантес? Он умирает и знает об этом. Четырьмя днями ранее, 19 апреля 1616 года, он посвящает «Персилеса» своему покровителю графу Лемосу: