Таня Глушкова — наша трудная подруга. Мы печатали ее и в «Дне», и в «Завтра» все последнее десятилетие. Мы поддерживали ее — премиями, публикациями, рецензиями, лекарствами, она поддерживала нас — своими стихами, статьями, членством в редколлегии. Не буду скрывать — у нас с Татьяной была трудная дружба. Сейчас осталось то, что объединяло и примиряло, а трудности наши уже будут решаться где-то на небесах.
Я рад, что до последнего номера она сотрудничала с газетой "День литературы", вот и на отпевании ко мне подошел композитор Овчинников, признался, что покупал нашу газету ради публикаций Глушковой. Он был не один такой. Я рад, что в самом последнем номере нашей газеты, вышедшем буквально за неделю до ее смерти, я назвал ее стихи об октябре 1993 года лучшими в русской поэзии.
Я всегда высоко ценил ее поэзию, и Татьяна это знала. Но я никогда не стеснялся и полемизировать с ней, зная ее силу и ее убежденность. Когда она долго мне не звонила, начинало чего-то не хватать, но когда начинались ежедневные часовые звонки, исполненные не быта, который для Глушковой не существовал, а бытия и государственного и литературного, тогда ее становилось сразу много. Не все наши совместные проекты удались. Задумали цикл бесед, вышла только одна; вторая, посвященная творчеству Иосифа Бродского, которого Таня очень хорошо знала еще в молодости, не удалась. Задумали дискуссию о современной поэзии. Оба заболели. Задумали два мнения о книге. Не вовремя поссорились. Но и того, что вышло в наших газетах, что было прочитано и отредактировано мной, хватит на целую книгу. Стихи о Некрасове и Пушкине, о Грибоедове и Свиридове, изумительные по силе стихи о Доме Советов, статьи литературные и политические, нежные и лирические рассказы о киевском детстве.
Мои друзья упрекали меня за приверженность к Глушковой, за мое всепрощение, а сама Татьяна в это время упрекала за соглашательство с друзьями. Она была непримирима и потому почти одинока. Она была русская поэтесса, но при этом была, безусловно, вся целиком — советская поэтесса. Имперская поэтесса. Она не поступалась принципами и потому осталась без журналов и без издательств. Она была знатоком русской культуры, была прекрасным пушкинистом и некрасоведом без всяких степеней и званий. Она сама была частью русской культуры. Незадолго до смерти Татьяна принесла мне статью Валентина Курбатова о ее поэзии. Статья должна была стать предисловием к ее книге стихов о Грибоедове, на которую не было никаких денег. Мы собирались опубликовать ее вместе с циклом новых стихов, которые Татьяна должна была подготовить для "Дня литературы". Теперь они выйдут позже и в иной редактуре.
Знаю, что, несмотря на многолетнюю болезнь, писала Татьяна много. Энергия таланта никогда не покидала ее. Что ждет эти неопубликованные стихи? Надеюсь, найдутся и спонсоры и издатели. Ждет своего часа и книга рассказов о киевском детстве. Лишь немногие опубликованы в "Дне литературы" и в "Независимой газете".
Татьяна Глушкова — часть великой русской культуры, мужественный человек с трудной судьбой. Я горжусь, что последнее десятилетие сотрудничал с ней, печатал ее, наши долгие беседы останутся в моей памяти.
Владимир БОНДАРЕНКО
Валентин Курбатов РОМАН О БЕССМЕРТНОЙ РОССИИ
Это очень по-нашему — знать каждую страницу сочинений поэта, разнести его комедию на поговорки и спокойно пропустить мимо саму его жизнь. "Кого везете? — Грибоеда… Замечательные люди исчезают у нас, не оставляя по себе следов. Мы ленивы и нелюбопытны", — сетовал в "Путешествии в Арзрум" Александр Пушкин. А вот вместе с тем это незнание таинственным образом соединяется с надписью на могиле поэта: "Ум и дела твои бессмертны в памяти русской".
Да ведь и «незнание» наше до срока — до поры, пока жизнь полна и естественна, пока все идет "как надо" в развитие дела тех, кого мы за деяниями их жизни так «естественно» забываем. А накренится история, сойдет с пути, вытеснит человека в "чисто поле" — и окажется, что на самом деле он ничего не забыл.
Похоже, именно так и родилась вот эта необычная духом и строем книга — случайно и вместе необходимо. Может быть, сама поэтесса, гостя в родовой грибоедовской Хмелите, сначала о книге-то и не думала, а только, искушенная гением места, не удержалась написать несколько стихотворений… А клубок-то возьми и размотайся… Нечаянно окликнутый Грибоедов не захотел уходить. Вдруг оказалось, что "ум и дела" его горестно и вразумляюще важны. И не филологически, не историко-литературно, а именно человечески, политически, нравственно важны. Почувствовав это, он там, в Хмелите, и попросил слова.
Спешу я к тем, кто горя от ума
Хлебнет годков, пожалуй, через триста.
Какое там — через триста! Двухсот не прошло, а уж хлебнули и развеяли по ветру дела, бессмертием которых хвалились. И именно от ума, от ума, выпавшего из целостного порядка жизни и вознамерившегося занять неподобающее место. Мы ведь этим разделяющим умом и в самом Грибоедове разводили поэта и дипломата. Дипломаты гордились его поэзией, как лишним украшением высокой дипломатической профессии, поэты пропускали мимо ушей дипломатию, снисходительно полагая лишним украшением именно ее.
К тому же, кажется, Грибоедова нам загородил и сам Грибоедов, его хрестоматийный портрет: этот щегольской фрак, над которым смеялся его Чацкий ("Хвост сзади, спереди какой-то чудный выем, рассудку вопреки, наперекор стихиям"), этот спокойно минующий нас взгляд сквозь очки, эта герметическая замкнутость. Кажется, и биография соскальзывала с него, как чужая, — без обычного русского домашнего тепла. И странно было, что у него пушкинские друзья — Кюхельбекер, Рылеев, Чаадаев, Д.Давыдов, А.Бестужев-Марлинский, Вяземский, Одоевские и т. д. и что он вообще из этого круга — так отдельно, будто в другом столетии, прожил он для нас. А то и вовсе, как вырвалось у Т.Глушковой, "как будто бы и не жил на земле".
И великая его комедия — какое чудо посреди этой биографии! Подлинно — дар небесный, словно ниоткуда взялась. Как еще нынешним следователям от литературоведения не пришло на ум по теперешней моде доискаться — сам ли написал? Одна, и такая необыкновенная — живая Москва, вымысленная в Персии, чтобы потрясти Петербург! Сам, поди, временами был не рад — всяк как на живую комедию глядит: кто с опаской, кто с любовью, но все мимо его собственного живого сердца.
И вот через сто семьдесят лет после гибели это живое сердце отзывается в сердце и уме другого московского поэта. Внимательный читатель Татьяны Глушковой, верно, найдет здесь свою последовательность. Она глубоко и верно знает минувший век, его поэзию, его мысль, его быт, что уже доказала прекрасными равно стихотворными и литературоведческими работами о Пушкине, Некрасове, Фете… Так что Грибоедов был «неизбежен». Однако вовсе не потому, что поэтесса укрывается от безумия дня в безопасной утешительной дали прошедшего. Прямо наоборот. Всякий раз она обращается золотому веку русской поэзии для самого живого урока и укора, следя, как мы расточаем не нами приобретенное, как теряем национальное единство, духовную крепость, спасительное сострадание, ответственность перед историей. И нынешний ее роман не просто о Грибоедове и не просто «хроника» его жизни — как ни убеждает нас в этом подзаголовок, ибо в основном книга написана от лица Грибоедова, как нечаянно подслушанный монолог, неожиданно сысканные черновики, только что обнаруженные письма, любовно записанная беседа. Это — роман самого Грибоедова о России, всегда так остро любимой ("Незагасима! — светится во мраке!"), о милых друзьях — Катенине, Бегичеве, А.Одоевском, Верстовском, Алябьеве (и т. д.), о декабрьском восстании, о счастливой своей комедии, о любимом, дружно всеми хулимом Чацком ("в нем чудится мне что-то от Вильгельма, / От Дон-Кишота"), о вечной кавказской войне ("Нас ли на закланье, Чечню ль — / У Бога выбор невелик"), о кратчайшем счастье женитьбы ("Уже привык и счастлив, что она / И в день, и в ночь нежна у изголовья"), о неуклонном полете к гибели, как плате за его детище — Туркманчайский мир, и опять, опять, опять о России — в Крыму, Тегеране, Тебризе ("Так Русь, так вечность светлая близка"). И так хочется все это пересказать, обогнать читательскую радость, обмануть себя «соавторством» мысли, которое часто чудится критику в таком пересказе. Но переводить стихи в прозу все равно, что поворачивать вспять и распускать пряжу, уже свитую в золотую нить поэзии.
Так все тут ровно, цельно, будто разом явилось. Да так и есть — разом! По датам видно, как нетерпелива была Муза, будто боялась остыть, не договорить, не дослушать, как торопила ночь и не могла дождаться утра, чтобы опять за перо — одним дыханием, на одной волне. Словно и правда поэтесса считывала с небес, радовалась нечаянному кладу. Как там у нее Грибоедов задыхается в пустыне общей немоты или светского хора, который страшнее немоты, но всегда знает, что у него есть спасение: