Горбачев с самого начала мыслил перестройку как реформу, демократизацию всего реального социализма, рассматривал ее в контексте тех вызовов и угроз, которые с конца 70-х нависли над социалистическими странами Восточной Европы. Невозможно понять причины перестройки как попытки демократизировать политическую систему реального социализма, не принимая во внимание ее исходный системный характер. Начиная перестройку, Горбачев искренне верил, что он не только сделает социализм более привлекательным – прежде всего для интеллигенции СССР, но и для населения всех стран социалистического содружества. Горбачев верил, что, строя отношения с лидерами стран социалистического содружества на равноправной основе, без «языка окрика», их «постоянного одергивания», он тем самым и укрепляет их позиции, авторитет в собственных странах. Горбачев не мог не считаться с тем, что характерный для КПСС догматизм в теории, нежелание что-то менять в экономике, в сложившихся формах организации и стимулирования труда, наносит урон не только авторитету первого социалистического государства на земле, но и всему реальному социализму в странах Восточной Европы. К моменту прихода Горбачева к власти даже руководство ГДР во главе с консервативным Эриком Хоннекером рассматривало КПСС как олицетворение косности, а ее официальных идеологов – как поборников «схоластического теоретизирования». По этой причине Горбачев очень рассчитывал, что его реформаторские усилия будут активно поддержаны не только в Польше и в Венгрии, но и в ГДР. Но его ожидания не оправдались. В отличие от руководства ПОРП и ВСРП, руководство СЕПГ усмотрело угрозу своей собственной власти в планах Горбачева демократизировать сложившуюся политическую систему. Как обращает внимание в своем исследовании истории перестройки К. Н. Брутенц, в отличие от Горбачева лидеры европейских социалистических стран (и не только Чаушеску) понимали, что их режим навязан извне. «Надеясь на перенос перестроечных процессов в страны Восточной Европы, на их мультипликацию, советское руководство не учитывало или недооценивало тот факт, который, видимо, хорошо осознавали лидеры «братских государств»: режимы в этих странах рассматривались определенной, иногда значительной частью населения как навязанные извне. Поэтому их устойчивость, их преобразовательный потенциал… были весьма ограниченными, шансы на успех здесь были ниже, чем в Советском Союзе».[41] Здесь же Карен Брутенц обращает внимание и на другие факторы, которые не учитывал Горбачев, призывая лидеров стран социалистического содружества идти за ним. «Во многих этих странах сохранилось влияние досоциалистической интеллигенции, не принявшей перемены конца 40-х, исходную неукорененность коммунистической идеологии в этих странах и, самое главное, их историческую привязанность именно к Западной Европе».
Я обращаю внимание на эту исходную, корневую слабость мировой социалистической системы, созданной в странах Восточной Европы, в зонах советской оккупации, ибо у нас до сих пор многие в России убеждены, что если бы не Горбачев, то до сих пор процветали бы соцсодружество и СССР.
Все нынешние идейные враги перестройки не хотят учитывать и то, что уже Брежнев во время событий в Польше в 1980–1981 годы не мог применять на практике доктрину ограниченного суверенитета, что повторение Праги 1968 года уже было невозможно не только с моральной, но и практической точки зрения. Во время падения Берлинской стены в ноябре 1989 года Горбачев уже не мог вывести советские войска из казарм на улицы.
Несомненно, и это невозможно оспорить, что горбачевский мессианизм был пронизан прежде всего моральными, гуманистическими соображениями, его желанием освободить жизнь людей в социалистических странах от, как ему казалось, противоестественных стеснений, дать им те блага жизни, которых они были лишены во времена строительства социализма. И эта забота о благе людей, осознание Горбачевым того, что жизнь человеческая превыше всего, является еще одним свидетельством в пользу моего тезиса: перестройка была русским проектом, в ее основе лежало наше родное, русское прочтение европейского гуманизма. Горбачев не хотел ничего сверх того, о чем мечтали отцы русского либерального консерватизма, он хотел, чтобы внешнее могущество России было подкреплено ее внутренним могуществом, счастливой, полноценной жизнью ее граждан. «Надо сначала сохранить жизнь, – настаивал Горбачев, – а потом уже разбираться в том, как жить».[42]
Задолго до прихода Горбачева в СССР на бытовом уровне произошел самораспад классовой морали, классового подхода, лежащего в основе марксистско-ленинской идеологии. Реабилитация общечеловеческой морали, внеклассовой природы, к примеру, реабилитация так называемых «простых норм морали», «правил общечеловеческого общежития» в рамках советской этики произошла уже в конце 60-х. Поэтому на самом деле даже апелляция Горбачева к «общечеловеческой морали», призывы к уважению человеческого достоинства, к правам личности вообще-то тоже отражали настроения предперестроечной эпохи. И совсем не случайно «Моральный кодекс строителя коммунизма» Федором Бурлацким был частично списан с Нагорной проповеди Иисуса Христа, и совсем не случайно Михаил Горбачев уже в 90-е утверждал, что он остается верным социалистической идее именно потому, что, с его точки зрения, лежащие в ее основе ценности солидарности идут от Иисуса Христа.
Горбачев, наверное, был первым в истории России лидером, который панически боялся крови. Принимал, но все же мучился потом от воспоминаний о своих решениях, которые привели к крови, к гибели людей. Мы вместе с ним в его кабинете смотрели, как танкисты по приказу Грачева расстреливали утром 4 октября 1993 года Белый дом. Он действительно был в шоке. Я сидел тогда рядом с ним. Позже в своих интервью он говорил: «Первый раз за тысячелетнюю историю был свободно избран парламент, и его расстреливают в солнечное утро. Меня поразила на всю жизнь картина: наши московские ротозеи стоят и любуются, как идет расстрел. Я решительно был против этого расстрела»[43]
И Горбачев, и жаждущая перемен советская интеллигенция не хотели ничего сверх того, чего добивались реформаторы в социалистических странах Восточной Европы – Дубчек в Чехословакии, Кадар в Венгрии. Речь шла о той же шестидесятнической мечте о соединении социализма с демократией, желание услышать всю правду о преступлениях Сталина, о драме строительства социализма, к примеру, в Венгрии. Речь шла о надежде, что свобода дискуссии, отказ от идеологических критериев в кадровой политике вдохнет новую жизнь в окаменевший, ставший непривлекательным для миллионов людей реальный социализм, что можно соединить реальный социализм с привычными представлениями о добре и зле, с общечеловеческими ценностями. Горбачев, как и идеологи «пражской весны», делал ставку на «рационализацию» сложившегося социализма, на использование, как он считал, скрытых резервов социализма. Речь шла о реабилитации повседневных потребностей человека в социалистическом обществе, о его праве на достаток, достойную, свободную жизнь. О социализме с человеческим лицом мечтало и поколение шестидесятников. А от команды Дубчека и напрямую от Кадара Горбачев взял стремление соединить плановую экономику с рыночными отношениями, полную и окончательную реабилитацию кооперации, не только экономических стимулов к труду, но и индивидуальную организацию труда в сельском хозяйстве. Горбачев положительно относился к китайскому и венгерскому опыту семейного подряда в аграрном секторе.
Для понимания сути, идеологии перестройки важно учитывать, что ее творили не просто партийные работники, а советские люди, воспринимающие мир и свою страну в категориях марксистско-ленинской идеологии, в контексте истории строительства социализма в СССР и становления мировой социалистической системы. Важно учитывать и то, что восприятие марксистско-ленинской идеологии, так называемого «научного социализма» как демиурга, инструмента созидания нового общества, вело к идеализму в восприятии жизни, к убеждению, что теория, идея обладает истиной сама по себе. Отсюда так и не преодоленное Горбачевым до конца убеждение, что «сначала было слово», что запросы идеологии, главные, исходные истины марксизма выше запросов жизни, что перемены в обществе, в экономике надо начинать с перемен в теории. И поэтому совсем не случайно в своем первом перестроечном выступлении, в речи на январском 1987 года Пленуме ЦК КПСС Горбачев настаивал на том, что «работа по совершенствованию экономического базиса социализма пойдет тем успешнее, чем лучше общественная наука раскроет пути развития производственных отношений». Верность марксизму-ленинизму у Горбачева в первые годы перестройки проистекала не только из-за страха утратить социалистическую легитимность собственной власти как Генерального секретаря ЦК КПСС и политическую легитимность проводимых им реформ, но из его исходных, в своей основе социалистических, левых убеждений, из веры, что в принципе марксизм нес в себе истину и правду. И здесь, в этой вере в исходную истинность марксизма Горбачев был ближе к таким своим соратникам, как Вадим Медведев, Георгий Шахназаров, Наиль Бикенин, чем к скрытому до поры до времени антимарксисту Александру Яковлеву. На первых этапах перестройки Горбачев искал свое вдохновение в позднем Ленине, который реабилитировал кооперацию. А с 1988 года его помощником по идеологии стал философ Иван Фролов, под влиянием которого он стал разделять свойственную многим шестидесятникам веру в гуманизм раннего Маркса. И я думаю, по вине Ивана Фролова, оказывавшего на него в последние годы перестройки сильное влияние, Горбачев не заметил, что авторы сборника «Иного не дано», изданного в 1988 году, уже в 1991 году, в тот момент, когда он прилетел из Фороса и заявил о своей верности «социалистическому выбору» наших предков, уже перешли на антикоммунистические позиции.