– То есть манипуляция не может стать тотальной? Кто-то всегда должен находиться вне сферы иллюзии, в капсуле чистой рациональности? Вернее, даже не рациональности, а такой кристальной атмосферы, где он, этот кто-то, адекватен самому себе?
– Нелепый вопрос – ведь сам ты не считаешь себя объектом чьей-то манипуляции. – Тарарам изобразил на лице приличествующее случаю удивление. – И потом, чтобы питать какие бы то ни было надежды, нам ничего не остается, как просто верить в то, что это так.
– Да, конечно, но я при этом не манипулирую… Нет, всё же нам нужны не эти, не манипуляторы, а люди, пусть и вовлечённые в скверный мир, но не подверженные иллюзии просто в силу того, что внутренне они существа иной природы, и корни их тоскуют по райской земле.
– Между прочим, именно эти капсулы, недоступные для манипуляции, а её как раз производящие, по большей части и становятся источником отрицания манипуляции как таковой. – Тарарам разлил в рюмки водку – аккуратно, под край.
– 7 –
– Что-то я не понимаю… – Настя покусывала фисташковое мороженое в вафельном стаканчике.
– Да? – отозвался с готовностью Егор.
– У нас роман или масонский заговор?
– У нас роман. Плюс заговор. Только совсем другой, не масонский.
– А какой ещё бывает?
– Контрзаговор. Заговор с целью возврата реальности и обретения смысла.
– И что случится, когда мы обретём смысл?
– Жизнь станет достойна собственного имени – мы будем гневаться соразмерно своей силе, почуем в горле сладкий зуд, как соловьи в мае, и наша любовь раскалится до золотого каления.
Александр Малиновский Противостояние. (Глава из романа)
...Григорию Никитичу Бочарову исполнилось восемьдесят пять. На юбилей собралось много гостей.
Не было жены его Дарьи, Екатерины Ивановна и Василия Фёдоровича Любаевых. Не было Ивана Дмитриевича и Агриппины Фёдоровны, их старшего сына Алексея. Не дожили. Младший сын Головачёвых – Сергей обосновался на Алтае.
Отсутствовал и Проняй Плужников. Последние годы унесли многих.
Пока гости потихоньку подходили, Ковальский решил проехать по селу.
Улица, на которой вырос, неузнаваема. Совсем недавно ещё её украшал парк. Но могучие с виду карагачи в последние годы быстро сохли. Оказались недолговечными. Как и служившие защитой от суховеев сталинские лесополосы в степи вокруг села. Шумные грачи, соорудившие множество гнёзд под окнами тихо доживающих свой век стариков и старух, вывели их из равновесия.
В зиму деревья спилили. Стало спокойнее. Никто не помышлял теперь о закладке нового парка.
А улица враз оказалась пустынной. Степь, раньше едва видневшаяся вдали в конце ровных порядков домов, теперь будто наплыла своим летним маревом на всю улицу. Знойно стало и непривычно.
Не удержался, побывал Александр и на берегу Самары. Отметил огромную мусорную свалку сразу на выезде из села, где прежде всегда было ухоженное поле. Рядом скучал непаханый второй уже год клин за старицей. Змейкой вилась дорожка к реке, мимо редеющего теперь ветёльника. Мир его детства словно скукожился. Прежняя жизнь иссыхала на глазах, а новая была квёлой. Казалось, суховей, шагнувший в село из степной стороны, добрался и сюда, где влажная низина, а по краям её: слева река, а справа большое озеро – всегда были защитой от бесплодия...
И уже шустрый осинничек потянулся кулижками от старицы к реке через всё поле, когда-то радовавшее глаз опрятностью.
Будто чьи-то чужие недобрые руки снаружи растворили настежь ставни в светлую когда-то родительскую горницу и суховейные ветра изменили всё в доме.
– Куда мы идём? – ужаснулся Александр, – и где всё, что было?
Неодолимая тоска ложилась на сердце.
* * *
Он вернулся, когда гости уже расселись за столы.
Юбиляр, как всегда спокойный и немногословный, приветливо улыбался. И эта улыбчивость высвечивала его тихую радость.
Интерес к жизни у Григория Никитича не остыл. Это видно по тому, как тянулись к нему и пожилые, и ребятня.
...Застолье организовали в горнице. И хотя она просторная, духота всё равно не позволяла засиживаться. Делали перерывы и выходили во двор.
Там, под развесистыми клёнами, в тенёчке пожилые потаптывали потихоньку в душевных разговорах ещё сочную травушку-муравушку.
Стояла зрелая пора года – спокойные мудрые дни августа.
Молодёжи тесно под клёнами. Она пестрела и пошумливала на улице, около длинной лавочки вдоль синеющего палисадника с сиренью.
Когда в очередной раз вернулись в горницу и расселись, Аксюта оказалась рядом с юбиляром во главе П–образно составленных столов. От Аксюты и Григория Никитича исходило как бы два "крыла" – два ряда столов. Левое – пожилые люди, правое – молодёжь.
– А что, гостёчки дорогие! Может, споём?! – Аксюта задорно глянула на правое "крыло". – Покажем старичкам, на что способна молодёжь! Один ряд поёт куплет песни, другой – следующий. Поехали!
Она, озорно тряхнув головой, запела:
Черноглазая казачка
Подковала мне коня.
Левое "крыло" тут же её поддержало. Ровные, установившиеся голоса пожилых звучали душевно:
Серебро с меня спросила,
Труд недорого ценя.
Аксюта повернулась к молодёжному "крылу", ожидая продолжения, но его не последовало.
– Как зовут тебя, казачка?
Выручил, неожиданно по-молодому подбоченясь, совсем незаметный ранее дедок, приятель Бочарова, запоздало приехавший из соседней Зуевки. Он сидел у торца стола с молодёжью.
Голос его звучал доверительно и чисто. Ковальскому захотелось, чтобы дедок пел один.
– Что же вы, молодёжь? Слов не знаете? – громко удивилась Аксюта, когда зуевский, допев куплет, смолк. – Тогда следующую? Сами запевайте!
Молодые переглядывались в нерешительности. Прошелестело неуверенно:
– Давайте "Подмосковные вечера".
Но никто не осмелился начать. Наступила пауза.
Запела женщина, тихо сидевшая в середине старого "крыла".
Миленький ты мой,
Возьми меня с собой,
Там, в краю далёком,
Буду тебе женой,
Там, в краю далёком,
Буду тебе женой.
"Крыло" подпевало осторожно, давая простор голосу солистки.
Кто это? – спросил Ковальский сидевшую рядом соседку Бочаровых Степаниду. – Знакомая, кажется, а не вспомню.
– Ганя Лужкова, давняя подруга Аксюты. С Нефтегорска приехала.
– Ганя! – поразился Ковальский. Соседка удивлённо посмотрела на него.
"Эта аккуратная, тихая старушка – та Ганя, которую видел с Аксютой, когда они купались в озере? Сколько же прошло? Скоро сорок лет, не меньше. Ей теперь уже под семьдесят", – удивился про себя Александр.
А Ганя пела. Правое "крыло" молчало. Левое тихо подпевало:
Милая моя,
Взял бы я тебя,
Там, в краю далёком,
Есть у меня жена.
Там, в краю далёком,
Есть у меня жена...
"Что же это? Молодёжь не знает песен? Не умеет петь? Очень плохо, – печалился Ковальский. – "Крылья" неравноценны. Молодое явно бессильны в песне. Одно крыло, "старое", вытянет ли?
А какая жизнь без песни? Понимает ли это молодёжь? – Он спохватился: – Лет через десять мало кто останется из пожилых. Так что же тогда? Какие песни будем петь? На моём юбилее кому петь? И вообще, будем ли петь лет через десять, двадцать? Что останется от нас к тому времени?" Когда Ганя замолчала, все захлопали. И "левые", и "правые".
Едва аплодисменты стихли, запела Аксюта. Ту же песню, но слова были незнакомы. Ковальский их раньше не слышал. Они так ладно подходили:
Миленький ты мой,
Возьми меня с собой,
Там, в краю далёком,
В землю сыру зарой.
Там, в краю далёком,
В землю сыру зарой.
Аксюта замолчала. Ковальский смотрел на неё, не отрываясь. И тут зазвучал другой голос. Оказывается, песня не кончилась.