Но все эти слова произнести в трубку Рыкчун, конечно, не мог: он еще не созрел до такой степени саморазоблачения. Когда Карпов пообещал «взорвать станцию», если ему не дадут отпуск, Вадим поторопился издать приказ, заботясь не столько о судьбе товарища, сколько о своей собственной. Теперь ему было ясно: самортизировать последствия можно только изнутри, ни в коем случае снаружи! Надо остаться как бы с ребятами, действовать как бы с ними заодно, быть в курсе их планов, а потом… Ладно, потом что-нибудь придумается.
— Валяйте! — крикнул он в телефонную трубку. — Пишите! Я с вами! — Но пути их отныне расходились: Рыкчун выходил на свою собственную дорогу, где у него должны были появиться другие попутчики.
Первое, что он сделал, — предупредил Диарова. Второе — отправился вместе с ним в институт. Впрочем, к Мыло его потащил шеф: Сергей Зурабович сразу сообразил, что только с помощью Рыкчуна можно спасти Игнатьева, а вместе с Игнатьевым — станцию и, стало быть, свою докторскую диссертацию. В том, что судьба станции оказалась под угрозой, Диаров был убежден. В институте давно поговаривали о полезности «переиграть» обратно, то есть вернуться к сезонности работ, поскольку содержание большого штата уже два года не окупается выходом научной продукции. Оплачивать около тридцати сотрудников, делающих диссертацию «какому-то» Диарову?! — наверное, так размышляли недруги Сергея Зурабовича, и если бы только размышляли! Письмо мэнээсов — прекрасный повод для них, и научный руководитель «мерзлотки» это учитывал.
Диаров и Рыкчун, эти недавние противники, опять стихийно объединялись, готовые совершать одинаковые поступки во имя достижения совершенно разных целей.
В кабинете у Мыло состоялся такой разговор.
— Что сие значит? — спросил директор, протягивая явившимся телеграмму.
В ней было написано:
«Просим задержать перевод Игнатьева Областной тчк Высылаем письмо разоблачающее истинное лицо Игнатьева тчк Карпов Григо Гурышев согласия Рыкчуна».
На лице Вадима не дрогнул ни один мускул. Прочитав телеграмму, он переглянулся с Диаровым и сказал как можно спокойней:
— Ерунда это, Николай Ильич. Вроде шутки.
— До первого апреля еще далеко, — сказал Мыло.
— Погорячились, Николай Ильич.
— Выходит, какие-то основания «шутить» все же есть?
— Мелкая склока. Я берусь все уладить.
— У Рыкчуна, — вставил Диаров, — нормальные отношения и с Игнатьевым, и с мэнээсами.
— А как понимать «согласия Рыкчуна»? — спросил директор.
— Это недоразумение, — ответил Рыкчун. — Поговорили по телефону, меня плохо поняли. Слышимость ни к черту.
— Хорошо, — сказал Николай Ильич, — когда уладите, доложите. Я распоряжусь, чтобы письмо, если оно поступит, показали вам и Диарову. Завтра я улетаю в Москву. Надеюсь, к моему возвращению вопрос будет исчерпан.
— Простите, — сказал Диаров, — а как с назначением Рыкчуна?
— Уладит дело, а потом одним приказом Игнатьева переведем заместителем в вашу лабораторию, а Рыкчуна на его место.
— Николай Ильич, — вдруг сказал Рыкчун, налившись краской, — мне придется сразу же начать с оргвыводов.
— Вам работать, — сказал Мыло, — вы и делайте «выводы».
И улыбнулся. Тогда Рыкчун досказал до конца:
— Я хочу, Николай Ильич, освободить здоровый коллектив от двух главных «шутников»: Карпова и Григо!
Тут уже Диаров, видавший виды, со страхом и восхищением взглянул на своего партнера.
14. СУДЬБА-ИНДЕЙКА
Игнатьев все же придумал, что ему делать: в сложные моменты надо быть поближе к тому месту, где решается твоя судьба. Под каким-то предлогом, оформив командировку, он срочно вылетел в Областной. Не исключено, что тем же рейсом повезли в институт письмо мэнээсов.
Когда жалоба поступила в партком, туда сразу же пригласили Рыкчуна и Диарова и, выполняя указания директора, дали им возможность ознакомиться с содержанием. Они читали быстро, перескакивая через строчки и передавая друг другу страницы, — уж очень им не терпелось определить степень серьезности обвинений, выдвинутых против Игнатьева. Поняли главное: жалобщики по своей неопытности, как однажды это сделал и Рыкчун, намешали в одну кучу и мелочи совершенно вздорного характера, и крупные претензии, не лишенные оснований. Документ получился сумбурным, с большим количеством изъянов.
В письме говорилось, что Игнатьев превышает власть, организует склоки, потворствует наушничеству и наговорам, что он несправедлив, устраивает гонения на неугодных ему работников, травит их незаслуженными выговорами и что люди его боятся; что Игнатьев хам, грубит женщинам, говорит им: «Ты врешь!» или «Не верти хвостом!», унижает их человеческое достоинство: однажды, когда Григо понадобилось сбегать на почту и дать телеграмму матери, он сказал ей: «Пиши заявление, тогда отпущу!» — и ей пришлось писать, как будто она просила отпуск на две недели за собственный счет. Припоминались в письме ключи от сейфа и станционная печать, которые Игнатьев, уезжая в командировки, оставлял своей жене Нине, работавшей на станции, а не официальному «и. о.», обозначенному в приказе; утверждалось, что Игнатьев выселил одного лаборанта из комнаты, а сам въехал в нее, потому что она была солнечная; что он развалил дисциплину на станции, потакает пьянству, и несколько раз мэнээсам приходилось дежурить ночью в котельной вместо пьяных кочегаров; что порядка на станции нет, даже стулья все развалились, и так далее.
Заканчивалось письмо риторическим вопросом: о какой, мол, правильной организации труда можно говорить, о каком разумном распределении тем и четком выполнении плана, если главной целью Игнатьева является работа на докторскую диссертацию Диарова, имеющую узкий и практически бесполезный аспект?
— Ну? — с сомнением сказал Диаров. — Погасишь?
— Чего тут гасить-то? — ответил Рыкчун. — Побрызгать надо, оно и само потухнет!
Диаров отнесся к словам Рыкчуна с недоверием, но спорить не стал: в конце концов, тому было виднее, он знал мэнээсов как облупленных, и, возможно, ему действительно требовалось только «побрызгать», чтобы они отказались от жалобы. У каждого человека свои способы воздействия на друзей, пусть делает так, как считает удобным. Но чтобы уменьшить круги по воде, чтобы не очень раздувать пожар, Диаров все же посоветовал Рыкчуну о письме мэнээсов не трепаться и даже не показывать его Игнатьеву: вызовешь у Антона Васильевича сопротивленческий зуд, нагородит много глупостей.
Именно поэтому, встретившись через полчаса с начальником «мерзлотки», нетерпеливо ожидавшим их в гостинице, они сказали ему, что жалоба элементарна: типичная «бытовка».
— Стулья у тебя на станции худые, — сказал Диаров. — Не волнуйся. Рыкчун все уладит.
И на том дело как будто кончилось. Игнатьев еще потыкался пару дней в институте, убедился, что письмо никого особенно не взволновало, что разговоров никаких нет, и собрался уезжать домой. Однако, будучи опытным «борцом», он все же позвонил бухгалтеру и распорядился к его приезду починить все стулья. «Чем черт не шутит? — подумал он. — А вдруг пришлют комиссию?»
На станции, конечно, забегали. Мэнээсы удивленно смотрели на бригаду плотников, специально нанятую бухгалтером, и ничего не могли понять. Когда Игнатьев вернулся, он чувствовал себя так, будто восстановил не стулья, а собственную репутацию.
И вдруг словно гром с ясного неба: Рыкчуна посадили в каталажку! Что? Как? Почему? Состояние «сторон», мало отличалось друг от друга и напоминало финальную сцену из «Ревизора».
Ну надо же! Судьба-индейка сыграла с Рыкчуном злую шутку, перепутав все карты, да еще в такой, можно сказать, ответственный момент. Диаров с Игнатьевым неожиданно потеряли спасителя, а мэнээсы были убеждены, что беда стряслась с их другом и единомышленником.
Что же случилось с Рыкчуном? Сведения были весьма скупыми: перед отлетом на станцию — ресторан, в ресторане — дебош и драка с милицией. Потрясающе примитивно! Психологическая подоплека происшедшего была, как я понимаю, куда глубже внешней формы: роль усмирителя собственных товарищей — не из приятных ролей, Вадим пребывал в мерзейшем настроении, а когда, напившись, стал, по своему обыкновению, «титаном», сломался под тяжестью физического и нравственного груза.