— Извините, — сказал я.
Его верхняя губа дрогнула, показались мышиные зубки:
— Да?
— Подарите вашу книжку, — попросил я.
— Нет у меня, нет, — торопливо ответил он, искривился, скользнул глазами из-под пенсне. — С собой сейчас нет. На корабле, то есть.
Писака недоверчиво вглядывался в подростка ("Не иначе, отец его подослал", — думал он). Я смотрел на него с видом наивного ребенка.
— Все? — иронически осведомился он, претенциозно почесывая щеку.
— Все мы смертны, — тотчас прикольнулся я.
— Что? — испугался он.
Я отошел.
"Очень странный мальчик, явно не в себе, — сделал вывод писатель, — А вдруг он угрожает? Ведь это он мог не от себя сказать, могли угрожать через ребенка!" Идиоту-писателю стало не по себе.
ЧУЖАЯ РЕЧЬ
Наши звуки просторны, наши буквы сверкают, пролетая по венам… Русский язык. Я облизываю пересохшие губы. Русское сердце жарко колотится.
Самое забавное, что эта история случилась восьмого марта. Восьмое марта — выходной, при этом обстоятельства сложились так, что делать было нечего. Ко мне в гости зашел приятель Алешка, и мы с приятелем отправились по Москве. Алешкины родители обитают за городом, в подмосковном поселке, а он учится в Москве в МГУ на физика, живет в общежитии.
Мы вышли из метро "Библиотека Ленина", взяли по бутылке водички и двинулись в сторону Арбата. Погода была пресная и сырая, серое небо нависало низко, асфальт местами мокро поблескивал, кое-где встречался снежок, не счищенный и до конца не стаявший. Мы шли по тротуару навстречу ветру. Запивали серую погоду большими глотками холодной газировки. Стеклянное горлышко ласкало рот. Неинтересный пейзаж вселял уверенность.
На старом Арбате неприкаянно шлялась экзотическая молодежь. Под тяжелыми от сырости навесами ютились лавочники с майками и матрешками. Гладкие витрины не задерживали соскальзывающий взгляд. Громко галдящие иностранцы вызывали легкую зевоту. Мы с Алешкой равнодушно шли, бессмысленно перебрасывались словами, и чувство безмятежной уверенности стало перерастать в желание действия. У меня, по крайней мере.
Когда я кидал в урну свою пустую бутылку и англоязычная речь, проплывавшая мимо, ударила в очередной раз, дурацкая затея внезапно пришла мне в голову и выстроилась со всей очевидностью. Я решил притвориться американцем. Действительно, дурацкая мысль…
Сначала я просто прикалывался. Но в глазах и в ушах окружающего мира я не был придуривающимся русским. Я был американцем. Главным здесь был шумовой эффект, важно было резко-американское произношение. Коротко стриженый, в черной кожанке, чуть агрессивный, я должно быть и внешне напоминал американского боя. Алеша же, высокий понурый парень с темно-русой копной волос и серыми глазами студента-физика скорее подходил на роль "тихого русского", сопровождающего молодого заграничного гостя в прогулке по Москве. Так мы шли, я отпускал режущие слух англоязычные фразы, Алеша иногда кивал, встряхивая копной волос.
Мы остановились среди толпы, глазеющей на убогое представление — полуголые мужики ложились на битое стекло, протыкали себя шпагами и т. д. Мне в этой ситуации наиболее занимательным показалось только то, что мужики раздевались догола в такую погоду, когда на мокрой мостовой еще чернело несколько старых снежных бугорков и дул порывистый ветер ранней весны, весь пропитанный таяньем льда. Но я вжился в роль и заставлял себя думать, что меня заинтересовали исключительно "фокусы". Минут с десять полюбовавшись на зрелище, я-американец, отпустил в адрес фокусников несколько звучных, восторженно недоумевающих возгласов, похожих на яркие вспышки фотоаппарата. И мы с Алексеем двинулись дальше.
Я понимал, что своей бредовой игрой, противной крикливой речью пинал себя. Я отнимал у себя — себя самого, вживаясь в чужой образ. Но игра была выше всего. Зачем я выбрал эту роль? От серой тоскливости, разлитой в сером московском воздухе в "праздничный день". От нежелания просто так плестись по длинному Арбату и вяло беседовать ни о чем. Да, я играл. Я играл, как советский актер в патриотическом фильме играет иноземца-шпиона. Может быть, я принес себя в жертву…
Мы остановились у одного из лотков. Тучная женщина в непромокаемом полиэтиленовом плаще.
— Мэй ай лук эт сам оф зис… — указал я на матрешки, лакированные, насупившиеся, с рожицами вождей.
Алеша сказал:
— Он спрашивает, можно ли взглянуть.
Женщина угодливо подвинула деревянного Путина, вынула из него менее крупного Ельцина, стала крутить дальше. Алексей спросил о ценах, перевел, я изрек нечто нечленораздельное, вроде обнадеживающей готовности раскошелиться. Женщина показала самую последнюю и самую маленькую — бедный вождь мирового пролетариата.
— Лэнин? — спросил я.
— Лэнин, Лэнин, — подстраиваясь под мое произношение закивала продавщица.
— А это кто? — увлеченная, даже разгоряченная детской игрой спрашивала она, указывая на другие матрешки.
Я делал паузу и вопрошающе неуверенно произносил:
— Брэжнэв?
— Правильно, молодец! — говорила она, почему-то повышая голос. — Надо же, знает!
Ничего мы у нее, естественно, не купили. Я был жестоким актером.
Но расцвет наступил не тогда, а когда мы входили в бар, зовущий яростной музыкой и ярким огнем. Мы сели за столик, заказали по мартини со льдом, а Алексей сказал наклонившейся официантке, блондинистой, в черной обтягивающей мини-юбке:
— Мой друг прибыл из Америки, он интересуется, какая программа у вас на эту ночь.
Официантка стала рассказывать, Алексей ломано переводил, я громко хвалил.
Официантка отошла. Все это время с соседнего столика на нас во все глаза смотрели две девушки. Одна из них, лет девятнадцати, четко обрисованная, с ребячьим чувственным лицом, с выражением лица, как у щенка готового лизнуть. Другая — помоложе, пониже ростом, покрупней, со светлыми блестящими глазами, с большим ртом, на вид пятнадцати лет. Я улыбнулся девушкам и даже приветственно приподнял бокал мартини. Та, что "щенок", девятнадцатилетняя, спросила, вытянув губки:
— Вы — иностранцы?
— Нет, я сам-то русский, — сказал Алексей, — а вот это мой друг, Джек, погостить из Америки приехал.
— Подсаживайтесь к нам, — сказала ясноглазая девушка, пятнадцатилетняя, два раза подряд очаровательно моргнув.
Мы сели к ним. Ясноглазая, кажется, ее звали Оксана, немного знала английский (видимо, благодаря школе), но плохо — так сказала она, и постеснялась говорить с американцем непосредственно. Обе девочки обращались к мальчику Джеку через переводчика.
— Спроси у него, нравится ли ему Москва?
— Джек, ду ю лайк Москоу?
— О, ай лайк ит вери мач!
Потом я и девочка-щенок, ее звали Саша, пошли танцевать. Я повел ее на площадку для плясок, и моя американская длинная рука обвивала ее талию. Мы оттанцовывали. Сашины сладкие тонкие косточки, ее порозовевшее личико, ее теплые телодвижения — все это было прямо передо мной. Я придерживал ее, склоняясь к ней, как усталый путник склоняется к кусту дикого шиповника у пыльной дороги, к сочным шипам и мягким лепесткам… При этом, я-американец и девочка-куст, мы плясали.
Мы снова сели на место, и оказалось, что там, кроме Алешки и ясноглазой девушки, сидит еще какой-то парень, щербатый, коренастый, с усиками, светло-желто теряющимися на лице.
Пока мы танцевали со щенком-Сашей, я и не заметил, как появился этот парень. С его первых слов и Алешкиных переводов стало ясно, что он, хотя и в штатском, но — "полисмэн" — мент. И вот, я, Сережа Шаргунов, с русским паспортом во внутреннем кармане кожанки, сижу перед щербатым ментом — и зовут меня Джек, а он, мент, угодливо покупает закуску и пойло, заглядывает мне в глаза, лыбится, подливает.
Я пил водяру рюмашками, но не забывал свою роль ни на секунду, а только все больше становился американцем, говорил все щедрее, уже не обрывочными фразами, а взаимосвязанными предложениями. И мент, который знал лишь по-немецки, "повелся", и сквозь туман улыбались девушки, и льнула русая Саша с губами, мокрыми от водки.
А я между тем думал про себя: "Что же вы, суки, любите янки?..". Был задан вопрос об учебе, и я пьяно назвал английский Кембридж, но мне с готовностью кивнули — значит, сошло. Спросили: как давно приехал? Неделю назад. На сколько? На месяц.