Это мирозданье вмещает в себя весь спектр гипотетических вариантов, и в то же время в его данных промерах угадывается нечто изначально простое, наподобие иероглифа или того праатома, в размеры которого, по теории современной физики, была изначально втиснута наша Вселенная. И - "в земных печалях та лишь предоставлена нам крохотная утеха, чтобы, на необъятной карте сущего найдя исчезающе малую точку, шепнуть себе: "Здесь со своей болью обитаю я"...
..."Мироздание по Дымкову" - это клубок мыслей, в некотором роде сознательно запутанный автором - пока время и события не раскроют их истинное содержание. На мой взгляд, вообще в каких-то леоновских строках имеются еще не расшифрованные пока черные дыры".
Известно, что О. Михайлов действительно стремился "проникнуть в черные дыры" и "распутать клубок мыслей" заинтриговавшего его леоновского произведения. Приступал лично к писателю:
"В моей беседе с Леоновым писатель приоткрыл: человечество заблудилось. Где оно? "Я не хочу сказать, что могу найти его точное местоположение. Нужна концепция, достаточно гармоничная - как религия, размеренная, держащаяся магнитно. У меня она, может быть, имеется..."
Даже фрагменты "Пирамиды" убеждают, продолжал Олег Михайлов, - в "глубинной мощи принципиально новой интеллектуальной прозы. Это антиутопия, которая учла все созданное ранее, - от Кампанеллы до Свифта, до Замятина, Уэллса, Оруэлла, Хаксли, Брэдбери...
Виртуозный стиль Леонова, в котором мысль часто развивалась, уходила вглубь, черпала изнутри, намекала, теперь достигает такой чистоты и ясности, словно бы мысль, минуя слово, ложится на бумагу, проступает крупной солью на черной горбушке жизни, образует твердо очерченные многогранники - интеллектуальную решетку кристалла..."
Скорее теоретизирование, чем отношение в данных размышлениях О. Михайлова сменилось затем, ко всей "Пирамиде" в целом, именно личным, личностным во всем бытийном объеме отношением, которое можно осмелиться назвать мистическим отталкиванием.
Сложное отношение к громаде леоновского романа-мира явил и вернейший на протяжении долгих десятилетий поклонник Леонова, его критик, известный литературовед и общественный деятель Михаил Лобанов. Процесс притяжения-отталкивания в долгом, постепенном ознакомлении с рукописью при совместной работе над ней с писателем Михаил Петрович запечатлел в дневниках, частично опубликованных:
"Касаясь замысла своего романа, Леонов сказал мне, что он хотел вывести "математическое уравнение, где революция вписывается в космос. Революция - эсхатологическое явление". Я не могу представить, сказал он, что один человек закопал 50 миллионов".
В отличие от О. Михайлова, Михаил Лобанов отнюдь не приветствовал обращения за помощью к науке, к физике и математике художественного произведения, шедевра словесности:
"Склонность Л. М. к возвеличению "интеллектуальной формы", возможно, вызвана была и его отталкиванием от "русской бесформенности", от того резко неприемлемого им, что в "Пирамиде" названо "безоглядным размахайством". Но от "своего" не деться даже и ненавистнику. Умственно "безоглядного размахайства" не избегает и сам автор романа..."
"И сама центральная идея романа - откровенно еретическая - о примирении Бога с дьяволом, когда предмет их раздора, созданный из глины человек (которому Бог отдавал предпочтение перед созданиями из огня), пришел к своему катастрофическому финалу..."
О поистине драматизме в отношениях двух литературных соратников на протяжении десятилетий оставила в памяти современников печатная полемика Леонова и Лобанова, хотя не разведшая их до самой смерти Леонова.
"А я не звонил потому, что ждал выхода своей статьи о "Пирамиде", которая должна была вот-вот выйти... Старался я в ней выразить всю свою давнюю любовь к нему (еще со времен сорокалетней давности своей книги о его "Русском лесе") и сопереживание свое с тем пронзительно русским, христианским, что есть в этом романе".
В отношения притяжения-восторга-отталкивания-недоумения, смешанного чуть ли не со страхом, вступили многие умы и таланты современности, магнитно притянувшиеся к роману, "перекрывшему" все написанное русским классиком XX века. И к личности писателя, представшей столь неожиданной.
Не только глобального пересмотра жизненных позиций потребовала "Пирамида", но и познания каждым собственной судьбы. Того, с чем лучше бы не встречаться в такой гениальной неумолимости... А "Пирамида" именно требует не просто чтения, а и высказанного отношения, активной, всей сущностью, реакции. Высказались почти все первые читатели романа. Приведу собственный, опубликованный в "Исторической газете", текст:
"ПИСАТЕЛЬ-ВЬЮГА"
Для русской литературы характернее "метель". И у Леонова есть "Метель" - болевая пьеса, взметающая тайны века, власти, страшного в душах людских. А "вьюга" - для особых, эпохальных применений. Тех, что задевают крылом вечность.
Это кружащее наваждение - леоновский роман "Пирамида". Она мощнее, выше и личности писателя, и его собственного представления о мире: век закрутил и вовлек его - и поглядом и действием - во многие свои ямы-ловушки. Вряд ли спасли бы Леонова его житейская опытность и "великолепный характер сильного человека", "отлично вооруженного для жизни" (Корней Чуковский).
Его спасло то, что он сам стал вьюгой. И "басовитым языком" (Горький о Леонове) загудела его проза, достигнув запредельной мощи "Пирамиды", вовлекшей:
- нашествия, Господни кары, родоплеменную неразбериху;
- всю густую бытовуху, вместе с игрой ума, охватом пирамиды мироздания, открытиями энергополей, биотоков, многопространственности;
- грозного вождя Сталина, расстрелы, лагеря, войны, массовые истребления людей и природы;
- конец цивилизации и жизни земной;
- все написанное об этом - Леонида Андреева с его темой вочеловечившегося Сатаны, Булгакова с его "квартирным вопросом", Уэллса с его "Машиной времени";
- Самого писателя Леонова, все творчество, начиная с "Бурыги";
- язык века: роман написан на универсальном языковом материале русского столетия: так говорили до 17-го года, в начале 20-х, в 60-е, в 90-е. так говорят сегодня. Круговерть романа вобрала супержаргон века и дала язык грядущим векам - лирический, метафизический, бытовой, религиозный;
- читателя: его родовую память, представления о самом себе и мире...
Надо всем - вьюга. И эта вьюга - "Пирамида".
Из разговора Леонова с журналистом Сергеем Власовым: "Я, знаете ли, мистик и свои представления строю отнюдь не на рациональном".
Пером Леонова водит Господь, когда бушует пресловутый протуберанец фотонная вьюга, и когда бушует кровавая вьюга - то дробящая всех в крупу, слипшуюся сырую кашу, то ясно вдруг видны лица, фигуры, судьбы, заборы, глинистые дороги, тусклосветящие окна в вихревой тьме, чердаки и подвалы, стилизованные под "Яры". В поэзию стихии вовлечена скудость существования людей, их непостижимые спаянные скопища, их (наш!) горький - жуткий - кусок хлеба. Уцелевшее хилое канапе... А пуще всего разыгралась вьюга снеговая у этого самого зимнего русского прозаика.
И в ней - не блоковские фигурки в "снежных масках". У Леонова все люди одухотворены и сами вершат свою судьбу со стилом или мастеровым инструментом в руках. Русский мужик по-прежнему олицетворяет загадку бесконечного повторения деспотизма в Российской державе и бесконечного ей подчинения, что явлено у Леонова в образе мужика-зека, украдкой перекуривающего на карнизе монументальной брови вождя - гигантского монумента, возводимого загнанным в зону народом. Явлено и в православно-интеллигентной семье Лоскутовых, где взаимно любящие чада и родители "во спасение" посылают друг друга на муки и гибель.
Роман "Пирамида" увлекает в бесконечное, вечное кружение. Но нет: внезапно останавливается его вселенское колесо. Наваждение обернулось громадным зданием - пирамидой... Это - избушка о. Матвея, домик со ставнями на окраине Москвы, у церкви и кладбища. И - "вознесся выше он главою непокорной" и пирамиды Хеопса, вобранной внутрь романа, с его бессмертием по-древнеегипетски, и Александрийского столпа вослед бессмертному русскому памятнику. А может, и пирамиды самого мироздания. И сгорел. В гениальном финале - рухнувшая тишина: "Столбы искр взвивались в стемневшее небо, когда подкидывали новую охапку древесного хлама на перемол огню. Они красиво реяли и гасли, опадая пеплом на истоптанный снег, на просторную окрестность по ту сторону поверженного Старо-Федосеева, на мою подставленную ладонь погорельца".
Да, вот в чем дело. В "погорельце". Ну, если бы Леонов в финале хоть бы сказал: вот что, мол, мы прошли, что рухнуло или рухнет в небывалой катастрофе. А потом снова начнем... А он-то: не начнем. И не потому, что старым писал, что самому умирать - его собственная жажда продления вобрала лишь роковые письмена. Именно это, кажется, отшатнуло даже вернейших приверженцев Леонова.